Memoria - Нина Гаген-Торн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Майданек! — конвоир его за это прикладом.
— Страшно!
Я, собственно, не понимала, почему именно нумерование сблизило в сознании многих наш лагерь с фашистским? Почему номер так страшен? Равнодушно подставила подол платья, взяла бушлат. Осмотрела свой номер: Г-398. Что значит буква и цифра? Этот вопрос появился у многих. Стали искать объяснений: как построена нумерация? Нашлись грамотные статистики — растолковали: в картотеке лагеря фамилии стояли по алфавиту. Так и взяли букву. Номера, можно убедиться, или совпадают с первой буквой фамилии или с близлежащей. На каждую букву цифрами обозначают тысячу человек. Потом в следующую букву. На «К», это общеизвестно, всегда много фамилий. Оказалось, больше тысячи, и они захватили «Л».
Обрадовались, будто это легче. Загордились все: они думали, что нас задурят! А мы больше узнали. Знаем теперь, сколько тысяч сидит в Темниках: последние номера на «Щ». Послали «ксиву» (письмо) на центральный лазарет, проверить, совпадает ли. Вернувшиеся с лечения привезли ответ: точно, совпадает!
Есть неудержимое стремление у людей что-то выяснить в своей судьбе, постараться приоткрыть хоть какую-то тайну тех, распоряжающихся нами.
Еще о рукописях
Рукописи лежали в чемодане с двойным дном. А потребность писать дальше подсасывала, как голод.
Стих выковывает переживаемое в формулу. В стихе я давно научилась обходиться без записи. Проза дает свободу расположиться во времени, тут запись необходима. Шли мысли о юности, о становлении человека исследователем, о первых экспедициях. Они были в записях и возродили привычку связывать мысль с бумагой. И уже трудно было отказаться. Но как укрыть записи?
Нары нашей бригады стояли подряд. Я — в углу у стены. На соседней со мной вагонке долгоногая Марийка. Она тихонько вышивала, все думала о маленькой дочке, что осталась на Львовщине. Дальше — Лена Борис с Волыни, Оленка-гуцулка, Рузя и Галя. В наших я уверена — не сболтнут, что пишу. Может, и можно, лежа в своем углу, записывать дальше, хоть наметки?..
Раз, откачав норму воды, мы возвратились в барак. Девчата, сидя на нарах, занимались своими делами. Я лежала в углу с карандашом и клочком бумаги.
Вошла Свидерская, толстоногая и толстозадая женщина, о которой говорили: стукачка! Для чего, если не для осведомительской работы, привезли здоровую, крепкую бабу на полуинвалидный лагпункт? Зачем она ходит по баракам и со всеми заговаривает? В лагерях трудно что-нибудь скрыть, «параши» быстро разносят новости.
На 10-м лаготделении скоро открыто стали говорить ей:
— Катись, Свидерская, нечего тебе делать в нашем бараке.
Она оборачивалась и, крикливо пререкаясь, уходила, тряся толстым задом.
Эта вот Свидерская сунула нос и неожиданно вошла к нам в барак. Сказала мне медовым голосом:
— Письма пишете? Говорят, сегодня почту будут раздавать...
— Не лазь по чужим баракам, Свидерская, — сурово сказала Лена Борис, — нам тебя не треба.
Свидерская, ворча, утряслась из барака.
— Худо, — покачала головой черноглазая Оленка. — Видала, падла, что вы не письмо пишете.
— Байдуже! — ответила Рузя. — Не посмеет стучать, слишком явно будет, ведь никого, кроме нее и нас, в бараке не было.
— Не сразу и настучит.
Прошло с неделю.
Вечером, перед отбоем, надзиратели пришли в барак и подошли к моим нарам.
— Индивидуальный обыск, — сказала надзирательница, ощупывая меня, — следуйте за мной.
Надзиратель остался рыться в тумбочке и под нарами, а она повела меня в кабинет начальника режима.
Там стояли принесенные из каптерки мой чемодан и рюкзак.
— Произвели личный обыск заключенной? — спросил важно начальник режима, одергивая под ремнем гимнастерку.
Надзирательница сказала:
— Осмотрела всю, товарищ начальник. Ничего не найдено.
Он смотрел оловянными глазами:
— Произведите обыск вещей.
Надзиратель вошел:
— Ничего нет, товарищ начальник.
Присоединился к надзирательнице. Она вытряхнула на пол содержимое рюкзака. Щупали каждую тряпку. Я неподвижно стояла у дверей. Косой, низкий солнечный луч прошел за окном по дорожке. Шумно верещали воробьи, у них шло вечернее совещание. Я — неподвижна. Мелкая дрожь под коленками и сухие губы.
— В мешке ничего нет, товарищ начальник!
— Приступайте к осмотру чемодана. Отодвиньте его. Заключенная, соберите барахло в мешок.
Стараясь, чтоб незаметно было, как дрожат руки, я засунула вещи в рюкзак. Опять выпрямилась.
Присев на полу, надзиратели пересматривали и выкидывали все из чемодана. Начальник режима, поскрипывая сапогами, прошелся по кабинету.
— Ничего нет, товарищ начальник, — сказал надзиратель, поднимаясь и захлопывая крышку чемодана. Начальник удивленно остановился:
— Не нашли?!
— Ничего нет, точно.
Молчание...
— Убирайте барахло, — начальник с силой поддал деревянный чемодан ногой, так чте тот перелетел к двери, ударился о порог. Звонко, с треском, лопнуло фанерное дно.
И по кабинету, по порогу и за порог разлетелись бумажные листья.
— Вот! Ловите! — крикнул начальник режима. Надзиратель бросился за дверь, ловить листы по дороге, надзирательница хватала их на полу, будто и тут они могли исчезнуть. — А-а! — торжествовал начальник. — Целый склад! Видали, чем занимается? Следствие разберет, что за бумаги... Раз-бе-ре-ет!
Ему уже виделся орден за открытие нового дела. Оловянные глаза блестели.
Я стояла деревянной чуркой, крепко сжав мышцы лица. Я уже испытывала раньше: холодная лягушка шевелится под ребрами, на ладонях пот, ноги ватные. И чувство пустоты. Но не показать...
— В барак! — сказал начрежима. — Отбой был. Надо идти спокойно. Не дать гаду радоваться... Надо дойти до барака совершенно спокойно...
Барак встретил меня напряженным молчанием. Не спали, но ни одна не подняла головы — в лагерях не расспрашивают. Я прошла в свой угол, разделась, легла на нары. Напряженные глаза девчат смотрели на меня.
— В последний момент он ударил ногой, и дно лопнуло, — тихо сказала я, — рукописи рассыпались.
Рузя и Галя побледнели. Темные глаза Оленки стали совсем черными.
— Святый Боже! — прошептала она.
— «Мордовка» сгребла их лапами в кучу и бросила в чемодан... А он — прямо лопался от торжества... — Я отвернулась к стене. Умение уйти в небытие, закостенеть — спасительно для арестанта. Оно вырабатывается...
Впереди была ночь опустошенности. Надо ее пережить... Не думать...
— Мару! — тихо позвала Рузя. Стала что-то шептать лежавшей рядом Марийке. Не поворачиваясь, я слышала, Марийка взяла подушку и одеяло и перешла куда-то. Рузя легла рядом со мной. По дыханию мы обе знали, что ни одна не спит. Я — как ощипанная птица. Ощипали живую...
Молчу. Идет ночь. Рузя приподнялась и наклонилась послушать. Боится, жива ли? — подумала я машинально.
Не спросив ни слова, она опустилась на подушку. Ночь шла. Барак спал.
На нары беззвучно вползла Галя.
— Иди спать, Рузя, теперь моя очередь... — прошептала она.
Им предстоял день тяжелой работы, но они не спали, дежурили по очереди, чтобы не оставить меня одну. Знали: иногда к человеку подступит такое, что одиночество непереносимо. Но трогать, говорить с человеком не надо. Только следить: не придется ли помочь?
Милые мои девочки, мне помогла, навсегда стала опорой и помощью их молчаливая вахта в ту ночь.
***
Утром вызвали к оперуполномоченному.
В кабинете, заполняя диван, лежала груда листов и обрывков тетрадей.
Оперуполномоченный, поднимая глаза от стола, сказал:
— Почему не выполнили приказ? Я вам зачитал приказ, что писать запрещено. А вы продолжаете писать. Вот! — Он жестом показал на диван.
— Я вам тогда принесла чистовики, думая, что это на просмотр. Черновики остались у меня. Вы можете сами убедиться, что это черновики сданного.
— Почему их не сдали?
Я посмотрела ему в глаза и сказала не казенным, человеческим тоном:
— А вы можете себе представить автора, который не постарался бы сохранить плоды своей работы? Не могла же я, своими руками, принести уничтожить то, что делала годы... Так поступил бы каждый. Разве вы не понимаете?
— Пожалуй, понимаю, — медленно согласился он. Встал, взял наименее порванную тетрадь, перелистал. — Действительно, черновик сданного... Но ведь вам обещали вернуть по окончании срока...
— Ну кто мне их вернет? Если бы они еще оставались на лагпункте. А из управления... — Я пожала плечами. — Следователь в тюрьме сжег весь мой научный архив; неужели будут хранить эти рукописи?
Он, видимо, не был кадровым энкаведешником, этот светлоглазый офицер, — человеческое понимание встало в комнате.
— Я обязан вас наказать за нарушение дисциплины, — сказал он, раздумывая.
— Понимаю. Но, гражданин начальник, не отправляйте эти рукописи в управление! Мне осталось полтора года до окончания срока, если они будут у вас, я, может, действительно смогу получить их при освобождении, а там... — я махнула рукой.