На хуторе - Борис Екимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы уже поделили… Шалаетесь, как бурлаки… Все тянете. Колхоз хоть плохой плетешок, а все – затишка. Обещают овечками выдать зарплату. Может, дадут…
– Куда этих овечек. Сено травить?
– Резать да на базар.
– Сама повезешь.
– А вот Виктор Паранечкин возит. Берет у людей по дешевке и везет, торгует. Паранечка им не нахвалится.
– Перо ему в зад. А мне гребостно на базаре стоять. Мне лучше сутки в тракторе, безвылазно… Чем стоять кланяться всем.
– А шалаться – не гребостно…
Для Якова эти разговоры были известными. Кончались они одним – ругней. От стола он ушел к телевизору, потом возил маленькую сестру на закорках, изображая коня. Ржал он по-настоящему, на всю хату. А потом снова потянуло его ко сну.
Он уснул и проснулся уже ночью, во тьме. Словно ударило его. Он видел во сне день прошедший: школа в Алешкине, директорша Галина Федоровна, бородатый муж ее, баба Ганя. Вроде виделось доброе, а проснулся в испуге. Они ведь ждать его будут, а он не придет. Прийти он не мог, потому что нельзя было оставить свою школу. Тогда там все кончится, рухнет. Не будет уроков, повесят замок, цветы померзнут. А через неделю – это Яков знал точно – школу разгромят. Сначала вынут стекла. Говорят, они дорогие. Потом снимут двери, окна выдерут. И пойдут курочить. Первое время – по ночам, таясь. А потом среди бела дня, наперегонки, кто быстрее успеет. К Новому году от школы останется лишь пустая коробка с черными проемами. Так растаскивали клуб, детский садик, медпункт. Так будет и со школой.
Без него все пойдет прахом. Ни Марина Капустина, ни братья ее, ни тем более Кроха без Якова ничего не смогут. Лишь он знает, как тетради проверять, ставить отметки. Его Мария Петровна учила.
То, что прежде было гордостью мальчика, стало вдруг горем. Потому что нельзя было уйти в Алешкин, к Галине Федоровне. И от бессилья что-либо изменить Яков заплакал. Он плакал редко. «Бычок упористый…» – говорила мать. А теперь хлынули слезы, и казалось, не будет им конца. Горячие, волна за волной, они накатывались из груди. И мальчик плакал и плакал, пока не уснул.
Снова снилась ему школа, теперь своя, но такая похожая на алешкинскую: с просторными светлыми коридорами, с плетучей зеленью по стенам и потолку, со стеклянной оранжереей. И будто он, Яков, вел по школе и показывал ее своей старой учительнице, Марии Петровне. Учительница ахала, удивлялась и хвалила Якова: «Молодец…» А вокруг шумела детвора. Много ребят. И за стенами школы, на хуторской улице, было людно. Просто кипел народ, как на базаре. Голова от людей кружилась. А Мария Петровна все хвалила Якова и хвалила: «Молодец, молодец…» – и гладила его по голове горячей ладонью. Было сладко на душе от этих похвал, слезы подступали. И Яков не сдержался, заплакал. А горячая ладонь гладила голову мальчика и лицо, вытирала слезы, и добрый голос шептал и шептал: «Ну чего ты, сынок… Ну чего ты плачешь… Ну проснись, не плачь…» И горючие слезы душили слезную влагу.
Это мать, сердцем почуяв тревогу и боль, услышала и пришла, сидела на краю постели сына и не хотела резко будить его, боясь испугать, и шептала:
– Я здесь, мой сынок… Не плачь… Ну не плачь…
А за окном менялась погода. С вечера прежде обычного смерклось. Дождь пошел сильнее, гулко барабаня по крышам. Но с вечера же явственно потянул холодный северный ветер. И вдруг в ночи застучала по окнам ледяная крупа. Не та снежная, белая, словно пшено. А ледяная склянь. Это шел дождь и замерзал на лету. Секло и секло по окнам, словно шрапнелью. А потом пошел густой снег. К утру насыпало его по колено.
К рассвету прояснилось. Заря вставала уже зимняя, розовая. Хутор лежал вовсе тихий, в снегу, как в плену. Несмелые печные дымы поднимались к небу. Один, другой… За ними – третий. Хутор был живой. Он лежал одиноко на белом просторе земли, среди полей и полей.
Холюшино подворье
1
На Рождество с Холюшиного подворья увели двух ярок да большого пухового козла, с него на четыре платка за раз начесать можно было. Козла-то с база забрали, но далеко не повезли, освежевали считай что на месте. Тушку оставили хозяину и на высокий заборный кол надели страшную козлиную голову. Холюша на утро следующего дня обошел свое хозяйство и, не скупясь, по старинному обычаю, оберегая дом и худобу от недоброго глаза, каждую самую малую дверцу и окошечко, каждую щелку меловым крестом оберег. А у него было, было что беречь.
Лежало Холюшино подворье на краю хутора. Приземистый круглый дом под жестью – когда-то лучший в Вихляевском – сейчас одряхлел и понемногу уходил в землю, топорщась рогатой телевизионной антенной. Спереди, от красного крыльца, и сзади, от чуланов, громоздились друг за дружкой базы, сараи, кухни и другие постройки. И, смыкаясь, ровным четырехугольником обступали они просторный двор. А на базах не ветер шумел, а жила и плодилась скотина: добрая корова-ведерница, от нее же телка-двухлетка, летошний бычок зимовал, нагуливал мяса; на козьем базу хрумтели сенцом десяток коз да козел Ерема, а с ними шесть овечек. Мирно похрюкивали подсвинки. Два десятка гусынь днями вперевалку бродили по двору или серыми валунами лежали на грязном снегу. Распускали жесткие хвосты и крылья, чуфырились два индюка, наливались кровью, а временами лениво бились перед добрым табунком сытых, подбористых индюшек. Здесь же галдели утки, греблись куры, которых стерегли два петуха, белый и рыжий. Меж собой петухи ладили – сударок хватало, чужих били в кровь.
На забазье чернели высокие пирамиды друг к дружке прислоненных жердей, по-местному – костры. Там же высился добрый скирд сена. Ниже лежал огород, наверное, самый большой в хуторе. За ним, на обережье, старый сад с покосом. Уж ему-то равных не было во всей округе.
Просторное Холюшино поместье слева и в задах дугой окаймляла невеликая речка. Подле самого дома она разливалась широким плесом. Его так и звали – Холюшин плес. С весны до осени стоял здесь содомский галдеж: сотни птиц, гусей и уток жили тут и кормились.
Еще недавно, лет пять назад, а может, и десять, все долгое лето бродила по мелкому плесу горбатая усохшая старуха с хворостиной, в подвязанной юбке. Это была мать Холюши, она обычно птицей занималась. Но теперь мать умерла, и жил Холюша один. И он уже не поминал, и редко кто на хуторе помнил, что прежде жили в этом подворье Вихлянцевы, крепкая семья: отец, мать, трое сыновей и дочь. Это с тех времен и стоял круглый дом под жестью, остатки тех просторных базов, катухов да сараев. Сад и покос, огород, просторный плес были еще тех времен, далеких-далеких. Но сколь много вмещается в долгую человечью жизнь: две большие войны, скитания вдали от родного дома в гиблых песках и много другого, несладкого, но помельче, которого уже и не держит память.
И сейчас на хуторе, в старом вихлянцевском доме, жил Холюша, по паспорту Варфоломей Вихлянцев, инвалид с деревянной ногой, семидесяти лет от роду.
Теперешняя зима выдалась доброй. После Рождества еще снежку подвалило, а с Крещенья небо разъяснело и встали морозы. По утрам, спозаранку, придавая холоду, стылым светом светил иверень луны. Румяное от мороза солнце поднималось нехотя, высвечивая розовым ровнехонькие и высокие столбы печных дымов. А под вечер оно сдобным колобом валилось в желтый густой морозный туман и пропадало до утра. И всю долгую ночь праздничным царским платом полыхало над стылой землей огнистое небо. Играло и полыхало, словно в единый остатний раз. А поутру, прежде ленивого солнца, поднималась белая ледянка луны, чтобы добрым людям легче было на базу управляться. А чуть позднее у кузни, на огромном жестяном противне, механизаторы зажигали солярку. Большое багровое пламя лениво колыхалось. Черный густой дым тучей висел над округой. Стояли крещенские холода, по закону.
В один из таких морозных дней чистил Холюша коровий баз. Короб на легких деревянных санках доверху нагрузил и потянул его в огород, к навознице. Полдороги прошел и вдруг остановился: путь ему пересекал чужой след. Постоял над ним Холюша, подумал: «Кто же тут шалался?» Потом поспешно санки к навознице отволок, опорожнил их и вернулся назад.
След был человеческий. И недавний. Вчера его тут не было. Холюша пошел по следу. «Может, кто из соседей? Может, Мишка? – лихорадочно думал он, и взгляд его бежал по цепочке следов. – А может, пьяный кто? Заблудился?»
Следы вели прямиком к базу, к городьбе. Не к дому и не к задним, огородным воротцам, а просто к городьбе. Вот постоял человек, потоптался, двинулся дальше. Вот в сторону отошел – это Цыган его пугнул. Холюша поднял голову.
Черный кудлатый кобель Цыган, вскинувшись на плетень, внимательно глядел на хозяина.
– Гости у нас были, – сказал ему Холюша. – Ночью, видать… Кто был? Скажи.
Цыган зевнул, клацнул зубами, ничего не ответил.
– У-ух, глупомордый…
Ночной гость отошел от плетня, Цыгана, видно, напугавшись, и чуть подалее, у козьих катухов, снова подошел ближе. Так, об самую стенку, он и пробрался до угла. А затем вернулся, но не прежним ходом, а напрямую подался, к сеннику, и шаг его был шире. У сенника следы сошлись, здесь было натоптано, словно еще один человек стоял в затишке. И теперь следы явно не одного человека потянулись голубой цепочкой к садам, к речке.