5-ый пункт, или Коктейль «Россия» - Юрий Безелянский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Михаил Кузмин — один из самых изящных поэтов Серебряного века. «Русский дэнди», «жеманник», «принц эстетов», «Санкт-Петербургский Оскар Уайльд» — как его только не называли. Отец Кузмина — русский морской офицер. В роду матери (урожденной Федоровой) был французский актер Офрен (настоящее имя и фамилия Жан Риваль), живший и выступавший в конце XVIII века в Петербурге. Через него, через Жана Риваля, своего прадеда, Кузмин считал себя родственником Теофиля Готье. Так ли это? Не берусь судить, но ясно одно: частица французской крови бродила в Михаиле Кузмине. Недаром он — поэт и прозаик, критик и драматург, переводчик и композитор. Музыка в стихах.
Светлая горница — моя пещера,Мысли — птицы ручные: журавли да аисты;Песни мои — веселые акафисты;Любовь — всегдашняя моя вера.
Кузмин — один из светлых поэтов. Современники отмечали, что его лицо и фигура напоминали помпейские фрески. Кузмин вынашивал идею русского «Плутарха». Книгу о Калиостро он написал, но дальше не пошел: опять же революция помешала…
Декабрь морозит в небе розовом,Нетопленый темнеет дом,И мы, как Ментиков в Березове,Читаем Библию и ждем…
Однако вернемся назад, к деду матери Кузмина Ривалю, который много играл в трагедиях Вольтера и упоминался в письмах знаменитого философа и писателя. Его считали одним из лучших французских актеров XVIII века. В Россию его пригласила Екатерина. В Петербурге он играл и обучал молодых актеров до самой своей смерти. Здесь следует заметить, что французская культура была для Кузмина почти родной, столь же важной, как и русская. Алексей Ремизов вспоминает: «В метро (парижском. — Ю. Б.) вошла женщина с девочкой, я взглянул на мать и вдруг понял, откуда эти знакомые «вифлеемские» глаза — в роду матери Кузмина французы». Вот и Марина Цветаева писала о глазах Кузмина: «Два зарева! — Нет, зеркала!»
Но Кузмина привлекала не только французская культура, но и итальянская и немецкая. Юный Кузмин записывал в дневнике: «Учу немецкий, чтобы читать Гофмана, Гёте, Шиллера, Вагнера. Целый мир! И какой! Даже сквозь туман переводов и то я всегда бываю очарован и ослеплен. Особенно Гофман и Гёте» (3 авг. 1892).
Короче, полиглот, интернационалист, ценитель мировой культуры, гражданин мира. Разумеется, такой Кузмин был не нужен советской власти, его утонченный эстетизм был чужд пролетарской культуре:
Наверно, нежный ХодовецкийГравировал мои мечты:И этот сад полунемецкий,И сельский дом, немного детский,И барбарисные кусты.
В последнем сборнике, «Форель разбивает лед» (1929), Кузмин писал:
А поэмы, а романы,Переписки, мемуары, —Что же, это все обманыИ приснилось лишь во сне?Поэтические пары —Идиотские чурбаны?И пожары и угары —Это тоже всё во сне?..
Вот и другой поэт, Бенедикт Лифшиц, пытался вырваться за рамки классической поээии. Писатель Дейч вспоминал о Лифшице: «По самой природе своей поэт романтического духа, он особенно любил строгий и чеканный стих античных поэтов, французских парнасцев и италианской классики… Чувствовалось его тяготение к античности, древней мифологии…» Бенедикт Лифшиц считал себя учеником «проклятых», из которых больше всего ценил Рембо.
Бенедикт Лифшиц (названный в честь Спинозы?) родился в Одессе и был обычным еврейским вундеркиндом: в 7 лет знал наизусть почти всю «Полтаву» Пушкина, а в школе (т. е. в ришельевской гимназии) переводил Горация и Овидия. Маленькая деталь: его гувернер был бельгиец.
В 1937-м вышла подготовленная Лифшицем антология «Французские лирики XIX и XX веков». В том же году реалисты с Лубянки «замели» Лифшица, через два года он погиб. И не от «девицы Осьминог и госпожи Вампир», как он писал в стихотворении «Магазин самоубийства», а от чекистов с ромбами в петлицах.
И последнее: Бенедикт Лифшиц начинал как поэт-футурист, а впоследствии тяготел к русскому классицизму.
«Когда я была у Блока, — вспоминает Анна Ахматова, — я упомянула ему, что Бенедикт Лифшиц жаловался на то, что он, Блок, одним своим существованием мешает ему писать стихи. Блок не засмеялся, а ответил вполне серьезно: «Я понимаю это. Мне мешает Лев Толстой».
Бедный Лифшиц. «Литературный неудачник, я не знаю, как рождается слава», — горько писал он. Действительно, слава к нему так ни разу и не пришла. Но он не огорчался. Он верил в свое высокое предназначение, этот интеллектуал XX века:
Затем, что в круг высокой волиИ мы с тобой заточены.И петь и бодрствовать, доколеНам это велено, должны.
На этом закончим первую часть — чуть не написал «сказаний» о поэтах Серебряного века. Перейдем ко второй.
От Мандельштама до Цветаевой
Осип Эмильевич достиг и постиг музыку сфер. Анна Ахматова сказала: «Мы знаем истоки Пушкина и Блока, но кто укажет, откуда донеслась эта новая божественная гармония, которую называют стихами Осипа Мандельштама».
Откуда этот «шум времени», который так точно уловил Мандельштам? «Страшно подумать, что наша жизнь — это повесть без фабулы и героя, сделанная из пустоты и стекла, из горячего лепета одних отступлений, из петербургского инфлюэнцного бреда», — так писал Осип Эмильевич в «Египетской марке».
Так откуда взялся этот вольный стрелок истории и культуры, Осип Мандельштам? Родился в Варшаве. Отец Эмиль Вениаминович — «мастер перчаточного дела и сортировщик кож». Мать, Флора Осиповна Вербловская, — из виленской интеллигентной семьи, состоявшая в родстве с Венгеровыми, музыкантша. То есть два социальных слоя, два разных языка. Слово Осипу Мандельштаму:
«В детстве я совсем не слышал жаргона, лишь потом я наслушался этой певучей, всегда удивленной и разочарованной, вопросительной речи с резкими ударениями на полутонах. Речь отца и речь матери — не слиянием ли этих двух питается всю долгую жизнь наш язык, не они ли слагают его характер? Речь матери, ясная и звонкая, без малейшей чужестранной примеси, с несколько расширенными и чрезмерно открытыми гласными, литературная великорусская речь… Мать любила говорить и радовалась корню и звуку прибеднен-ной интеллигентским обиходом великорусской речи. Не первая ли в роду дорвалась она до чистых и ясных русских звуков? У отца совсем не было языка, это было косноязычие и безъязычие… Совершенно отвлеченный, придуманный язык, витиеватая и закрученная речь самоучки, где обычные слова переплетаются со старинными философскими терминами Гердера, Лейбница и Спинозы… По существу, отец переносил меня в совершенно чужой век и отдаленную обстановку, но никак не еврейскую. Если хотите, это был чистейший восемнадцатый или даже семнадцатый век просвещенного гетто где-нибудь в Гамбурге. Религиозные интересы вытравлены совершенно. Просветительная философия претворилась в замысловатый талмудический пантеизм. Где-то поблизости Спиноза разводит в банке своих пауков. Предчувствуется — Руссо и его естественный человек. Всё донельзя замысловато и схематично. Четырнадцатилетний мальчик, которого натаскивали на раввина и запрещали читать светские книги, бежит в Берлин, попадает в высшую талмудическую школу, где собирались такие же упрямые, рассудочные, в глухих местечках метившие в гении юноши; вместо талмуда читает Шиллера и, заметьте, читает его как новую книгу; немного продержавшись, он попадает из этого странного университета обратно в кипучий мир семидесятых годов, чтобы запомнить конспиративную молочную лавку на Караванной, откуда подводили мину под Александра, и в перчаточной мастерской и на кожевенном заводе проповедует обрюзгшим и удивленным клиентам философские идеалы восемнадцатого века…»
Таковы генеалогические истоки Осипа Мандельштама. И еще один знаменательный штрих — в 20-летнем возрасте, 14 мая 1911 года, поэт крестился в методической кирхе города Выборга. Другими словами, принял христианство в малораспространенной в России протестантской конфессии.
И гораздо глубже бредаВоспаленной головыЗвезды, трезвая беседа,Ветер западный с Невы,
— строки 1913 года. Приводить другие? Значит, поддаться очарованию Осипа Эмильевича и цитировать строки за строками: «Где милая Троя?..», «Соборы вечные Софии и Петра…», «Ассирийские крылья стрекоз…», и это — «Век мой, зверь мой, кто сумеет / Заглянуть в твои зрачки…» Вот этот век, «век-волкодав», и кинулся на плечи Мандельштама. Он это четко себе представлял:
Мы живем, под собою не чуя страны,Наши речи за десять шагов не слышны,А где хватит на полразговорца,Там припомнят кремлевского горца.Его толстые пальцы, как черви, жирны,И слова, как пудовые гири, верны,Тараканьи смеются глазища,И сияют его голенища.А вокруг него сброд тонкошеих вождей,Он играет услугами полулюдей.Кто свистит, кто мяучет, кто хнычет,Он один лишь бабачит и тычет.Как подкову, дарит за указом указ —Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.Что ни казнь у него — то малина,И широкая грудь осетина.
Написано это в ноябре 1933-го. 13 мая 1934 года Мандельштам был арестован. Последовала воронежская ссылка. Новый арест в ночь с 1 на 2 мая 1938-го. И… Как там у Мандельштама? «А флейтист не узнает покоя…» «Флейтисту» уготовили смерть в 47 лет.