Собрание сочинений святителя Григория Богослова - Григорий Богослов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но если, по учению Павла и самого Христа, первой и важнейшей заповедью должно почитать любовь, как сокращение закона и Пророков (Мф. 22:37–40; 1 Кор. 13:13), то превосходнейшую часть ее должна составлять, как я нахожу, любовь к бедным, жалость и сострадательность к тем, которые одного с нами рода. Ибо никакое служение так не угодно Богу, как милосердое (потому что оно всего более сродно Богу, Которому предходят милость и истина (Пс. 88:15), и Которому должно приносить в дар милость (Иак. 2:13) прежде суда), и праведный Мздовоздаятель, положивший на мерилах и весах милость (Пс. 28:17), ни за что так не награждает Своим человеколюбием, как за человеколюбие. Итак, сообразно заповеди, которая повелевает радоваться с радующимися и плакать с плачущими (Рим. 12:15), мы должны отверзать утробу милосердия всем бедным и, по какой бы то ни было причине, страждущим; должны как люди приносить людям дань благотворительности, какая бы ни заставляла их нужда искать помощи, — вдовство ли, или сиротство, или изгнание из отечества, или жестокость властителей, или наглость начальствующих, или бесчеловечие собирателей подати, или убийственная рука разбойников, или алчность воров, или опись имения, или кораблекрушение. Ибо все они одинаковое имеют право на сожаление, и так же смотрят на руки наши, как мы на Руки Божии, когда чего просим. Впрочем и, из этих самых более достойны жалости те, которые, будучи в лучшем состоянии, впадают в несчастья, нежели те, которые уже свыклись с бедственной участью.
А особенно должны мы быть сострадательны к зараженным проказой, которые, по грозному приговору, изреченному на некоторых людей в Св. Писании, изъедены даже до плоти, костей и мозгов (Иов. 33:21) и которым изменило это многобедственное, уничиженное и вероломное тело. Не понимаю, как я соединился с ним, и как, будучи образом Божиим, я смешался с грязью! Это тело, когда хорошо ему, поднимает войну; а когда воюю против него, ввергает в скорбь. Его я и люблю, как сослужителя; от него же и отвращаюсь, как от врага; бегу от него, как от уз, и почитаю его, как наследника. Решусь ли истомить его? Но тогда некого мне будет употребить в сотрудники в добрых делах; а я знаю, для чего приведен я в бытие, знаю, что мне должно восходить к Богу посредством дел. Стану ли щадить его, как сотрудника? Но тогда не знаю, как избежать его мятежнических нападений, и боюсь, как бы не отпасть от Бога, отягчившись оковами, кои влекут меня к земле или удерживают на ней. Это ласковый враг и коварный друг! Чудное соединение и раздвоение! Чего боюсь, того держусь, и что люблю, того страшусь. Не успею еще вступить в сражение, как заключаю мир; и не успею помириться, как опять начинаю брань. Что это за премудрость открывается на мне, и что за великая тайна! Не для того ли Бог ввел нас в эту борьбу и брань с телом, чтобы мы, будучи частью Божества [82] и проистекши свыше, не стали надмеваться и превозноситься своим достоинством и не пренебрегли Создателем, но всегда обращали к Нему взоры, и чтобы сопряженная с нами немощь держала в пределах наше достоинство? Чтобы мы знали, что мы вместе и весьма велики и весьма низки, земны и небесны, временны и бессмертны, наследники света и наследники огня или тьмы, смотря по тому, на какую сторону преклоним себя? Так устроен состав наш, и это, сколько могу я видеть, для того чтобы персть земная смиряла нас, если б мы вздумали превозноситься образом Божиим.
Но об этом пусть любомудро рассуждает, кто хочет. Не откажусь и я с ним вместе размыслить о том при более удобном случае. А теперь я должен говорить о том, к чему побуждает меня соболезнование о собственной моей плоти и о собственной немощи при взоре на страдания других; должен сказать вам, братия, что мы обязаны заботиться о теле, этом сроднике и сослужителе души (ибо хотя я и винил его, как врага, за то, что терплю от него; но я же и люблю его, как друга, ради Того, Кто соединил меня с ним), и притом — заботиться о теле наших ближних не меньше, как и каждый о собственном, остаемся ли мы сами здоровыми, или изнуряемся таким же недугом. Ибо есть мы одно в Господе (Гал. 3:28), богат ли кто, или беден, раб ли кто, или свободен, здоров ли или болен телом; у всех одна глава — Христос, из Него же все (Еф. 4:15,16), и что члены один для другого, то же и каждый из нас друг для друга, и все для всех (1 Кор. 12:12–27). А потому не надобно пренебрегать и оставлять без попечения тех, кто прежде подпал под общую для всех немощь; напротив, мы должны не столько радоваться благополучному состоянию нашего тела, сколько плакать о телесных страданиях братьев наших; должны человеколюбие к ним считать единственным залогом нашей безопасности телесной и душевной.
На них надобно смотреть так: другие жалки только по своей бедности, от которой, быть может, освободит их или время, или труд, или друг, или родственник, или перемена обстоятельств; а этих несчастных и бедность Угнетает нисколько не меньше, чем тех, или еще больше; так как они, лишась телесных членов, лишаются вместе и способов трудиться и помогать себе в своих нуждах, и, притом, всегда больше страшатся усугубления болезни, нежели надеются на выздоровление, так что и надежда, это единственное лечение для несчастных, почти оставляет их без помощи. Но к бедности у них присоединяется и другое зло — болезнь, зло ужаснейшее и тягостнейшее, которое у людей необразованных скорее всего попадает на язык, когда они кого клянут. С этим связано еще третье зло: многие не хотят к ним подойти, не хотят посмотреть на них, бегут от них, гнушаются ими, как чем–то омерзительным; и это зло, чтобы видеть себя ненавидимыми за одно только то, что подверглись несчастью, для них тяжелее самой болезни. Я не могу без слез смотреть на их страдания и при одном воспоминании о иных возмущаюсь духом. Имейте и вы такие же чувствования, чтобы слезами избавиться от слез. И я не сомневаюсь, что действительно так чувствуют те из предстоящих здесь, кто любит Христа и любит бедных, и имеет Богу свойственное и от Бога дарованное им милосердие.
Вы сами свидетели их страдания. Перед вашими глазами поразительное и плачевное зрелище, которому едва ли кто поверит, кроме очевидцев: люди — живые мертвецы, у которых конечности большей части телесных членов отгнили; люди, которых нельзя почти узнать, кто они были прежде, и откуда, или лучше, несчастные останки живших некогда людей, которые, чтобы дать знать о себе, сказывают о своих отцах, матерях, братьях и местах жительства: «Я сын такого–то отца, мать у меня такая–то, имя мое такое–то, да и ты некогда был мне друг и знакомый». Это говорят они потому, что не имеют уже прежнего вида, по которому бы можно было узнать их. Это люди обделенные, у которых нет ни имущества, ни родства, ни друзей, ни даже тела; люди, которые одни из всех и жалеют о себе и вместе ненавидят себя; которые не знают, о чем больше плакать, — о тех ли частях тела, которых уже нет или об оставшихся, о тех ли, которые преждевременно истребила болезнь, или о тех, которые еще сберегаются на жертву болезни; ибо те несчастно погибли, а эти уцелели для большего несчастья; те истлели прежде гроба, а этих некому и в гроб положить. Потому что и самый добрый и мягкосердечный человек бывает крайне нечувствителен к бедствиям этих страдальцев. Здесь только мы забываем, что мы сами плоть и облечены уничиженным телом (Флп. 3:21); и так мало в нас раденья об этих сродниках наших, что мы почитаем даже необходимым для безопасности нашего тела — удаляться от них. Иной подходит к залежавшемуся и, может быть, уже смердящему трупу, носит вонючие тела бессловесных животных, и, валяясь в тине, не гнушается этим, а от этих несчастных, сколько есть сил, бежим прочь и — какое бесчеловечие! — негодуем почти и на то, что дышим одним с ними воздухом.
Кто нежнее отца? Кто сердобольнее матери? Но для этих отверженных заперто и родительское сердце. И отец своего собственного сына, которого родил, которого воспитал, в котором одном чаял иметь око своей жизни, за которого так много и так часто молился Богу, этого самого сына, хотя оплакивает, но гонит от себя, — оплакивает от сердца, гонит поневоле. А мать, вспоминая муки рождения, с разрывающимся сердцем испускает жалостнейшие вопли и вслух всех рыдает над живым, как над мертвым, говоря: «Несчастное чадо злополучной матери, отнимаемое у меня лютой болезнью, чадо жалости достойное, чадо мое милое, которого и узнать не могу, чадо мое, которое воспитала я для утесов, гор и пустынь! Со зверями будет жизнь твоя, горный камень — кров твой, и только благочестивейшие из людей обратят на тебя взоры. Зачем, — вопиет она, подобно Иову (Иов. 3:1.12), этим болезненным гласом, — зачем ты образовался в утробе матери? Зачем, вышедши из чрева, не погиб в то же мгновение, так чтоб смерть сочеталась с рождением? Зачем ты не умер преждевременно, пока не вкусил еще зол жизни? Зачем тебя приняли на колени, и на что было тебе сосать грудь, когда ожидала тебя жизнь горькая, жизнь ужаснее смерти?» Выговаривая это, проливает она источники слез, и хотела бы, несчастная, заключить в объятья свое детище, но боится плоти его как неприятеля!