Литература конца XIX – начала XX века - Н. Пруцков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После смерти Л. Толстого многие называли имя Короленко как имя человека, моральный авторитет которого не менее высок, чем авторитет Толстого. Так, И. Бунин, неизменно сдержанный на похвалы современникам, говорил о Короленко: «Радуешься тому, что он живет и здравствует среди нас, как какой-то титан, которого не могут коснуться все те отрицательные явления, которыми так богаты наша нынешняя литература и жизнь».[284]
Примечательно, что после Февральской революции в беседе с Р. Ролланом А. Луначарский высказал следующую мысль: если в России надо было бы избрать президента, он выдвинул бы кандидатуру Короленко.[285]
После Октябрьской социалистической революции Короленко прожил четыре года в Полтаве, где стал свидетелем бурных событий гражданской войны. Отношение его к революции было сложным.[286] Будучи человеком, «который страстно любил красоту-справедливость, искал слияния их во единое целое»,[287] Короленко понимал, что революция несет то, к чему он стремился, — реализацию народных надежд; но задачи диктатуры пролетариата не были ему близки. Короленко хотел остаться социалистом, стоящим вне напряженнейшей политической борьбы этих лет.[288]
Но в то время как многие интеллигенты, участвовавшие в той или иной степени в революционном движении, после Октябрьской революции пришли к выводу, что их мечты не оправдались, Короленко думал иначе. В итоговом письме 1920 г., которое уже цитировалось выше, Короленко говорил: «Вообще я не раскаиваюсь ни в чем, как это встретишь среди многих людей нашего возраста: дескать „стремились“ к одному, а что вышло. Стремились к тому, к чему нельзя было не стремиться при наших условиях. А вышло то, к чему привел „исторический ход вещей“…».[289]
Антон Чехов
1
Антон Павлович Чехов (1860–1904) дебютировал рассказами и сценками в мелких юмористических журналах и не сразу выделился на общем фоне тогдашней юмористики. Однако и в ранних его произведениях было нечто глубоко своеобразное. Это не был элементарный развлекательный комизм, но не был и гоголевский «смех сквозь слезы» или «свирепый юмор» Салтыкова-Щедрина. Чехов писал бытовые картинки, очерки, «мелочишки», как будто безыдейные, но в сумме своей они создавали особый мир, странный, вызывающий недоумение и презрительное удивление. Люди в этих рассказах (помещики, чиновники, купцы, мещане) часто сравнивались с рыбами, животными, насекомыми. То появлялся герой толстый и круглый, «как жук», и рядом с ним супруга — «тонкая, как голландская сельдь» («Папаша», 1880),[290] то человек, которого следовало бы называть не человеческим именем, а «так, как зовут вообще лошадей да коров» («За яблочки», 1880 — 1, 39), то просто баран в человеческом облике («Баран и барышня», 1883), то свинья («Ряженые», 1886), то нечто совсем первобытное, вопящее «таким голосом, каким во время оно, до потопа, кричали голодные мастодонты, ихтиозавры и плезиозавры» («В вагоне», 1881 — 1, 84–85).
Самая большая известность среди этих человекоподобных животных Чехова выпала на долю хамелеона. Он стал символом эпохи, отмеченной теми чертами двоедушия, лганья, предательства, пустомыслия, произвола, которые Салтыков-Щедрин в «Письмах к тетеньке» объявил «неизменным предметом» своей литературной деятельности. К этим чертам, пронизавшим русскую жизнь, общественную и частную, Чехов прибавил еще «тот сволочной дух, который живет в мелком, измошенничавшемся душевно русском интеллигенте среднего пошиба» (П. 3, 212–213), считая и это одной из важных щедринских тем. В рассказе «Хамелеон» (1884) он создал обобщение щедринской силы. Мгновенные переходы от угодничества к самоуправству, от самодурства к холопству — эти черты полицейского надзирателя Очумелова воспринимались не только как характеристика российской полицейщины, но получали гораздо более широкий смысл. Ведь черты хамелеонства есть и у пострадавшего Хрюкина, не возбуждающего никакого сочувствия, и у дьячка из «Хирургии» с его истинно хамелеонскими переливами чувств, и у самого «хирурга» — земского фельдшера Курятина, исполненного гордости знакомством с сильными мира сего и презрением к злосчастному пациенту и ему подобным («Ничто тебе, не околеешь!»). В более раннем очерке «Двое в одном» (1883) чиновник говорит о свободе, о правах личности, ломается, капризничает, но, увидев своего начальника, сразу становится ничтожен и жалок, гордые претензии мгновенно исчезают. «Верь после этого жалким физиономиям этих хамелеонов!» — думает начальник (2, 11). Хамелеоном может быть и полицейский, и маленький чиновник, и «человек, который работающий», и интеллигенты, как в рассказе «Маска», и кто угодно. Язва хамелеонства разъедает не отдельных людей и даже не отдельные сословия, а все общество.
Рядом с хамелеонами разных мастей становятся Пришибеевы, пришибленные и пришибающие блюстители порядка, добровольные соглядатаи и охранители основ. Безусловная вера в незыблемость этих основ свойственна всем — и сильным, богатым, властвующим, и слабым, униженным, оскорбленным. Люди видят в себе не людей, а чины и состояния; на этом держится современный порядок жизни. Пристав — это пристав, чиновник — это чиновник, доктор — это доктор, репортер — репортер и ничто кроме этого. Герои юмористических рассказов Чехова часто представляют собою персонифицированные профессии. В маленькой трилогии «Роман доктора», «Роман репортера», «Роман адвоката» о героях не известно ничего, кроме их профессии, у них нет даже имен: подойдет любое. Если известна профессия или общественное положение человека, то известно, как поведет себя любой из них в определенных обстоятельствах. Это смешно и никаких других чувств не возбуждает, кроме разве презрительного удивления.
Герой рассказа «Папаша» (1880), крупный чиновник, твердо уверенный, что все продается и все покупается, предлагает взятку учителю, поставившему двойку его сыну. Учитель, конечно, отказывается, но потом в разговоре с «папашей» выбивается из сил, начинает ныть и в конце концов фактически соглашается исправить оценку, оставляя своего собеседника в твердом убеждении, что «ученых людей не так уломаешь деньгами, как приятным обхождением и вежливеньким наступлением на горло» (1, 33). Для Чехова этот «ученый человек» нисколько не выше своего антагониста: тряпичные души в его глазах экзамена на звание человека не выдерживают.
Любопытно, что подобная ситуация возникает у Чехова даже в тех случаях, когда речь идет о человеке униженном, достойном сострадания и сочувствия. Так, в рассказе «Суд» (1881) невежественный и грубый купец-самодур сечет взрослого сына, заподозренного в краже денег у отца. При экзекуции присутствуют жандарм, дьячок и певчий, они участвуют в суде и единогласно выносят приговор, варьируя его формулу на разные лады: один говорит «посечь», другой — «влепить», третий — «выпороть». Пострадавший Серапион приехал к отцу погостить и стал невинной жертвой грубого произвола. Во время порки выясняется, что деньги нашлись и он ни в чем не повинен. Он слаб здоровьем, тщедушен и, несмотря на это, не унижается перед своими судьями, не просит ни о помиловании, ни даже о снисхождении. Словом, казалось бы, автор сделал все, чтобы вызвать к своему герою сочувствие. И тем не менее читатель этого сочувствия не испытывает. Герой смешон, он забавен в своей претензии на образованность, его обида не настоящая и страдание не настоящее, и сам он плоть от плоти окружающей его среды. Перед наказанием он «сбрасывает с себя пиджачок, крестится и со смирением ложится на скамью. — Терзайте», — говорит он. А после экзекуции «он поднимает вверх свой синий носик и богатырем выходит из избы» (1, 98–99). Он из числа тех людей, которые не возбуждают ни любви, ни гнева, ни ненависти.
В рассказе «Смерть чиновника» (1883) умирает маленький чиновник, привыкший унижаться и трепетать. Это потомок гоголевского Акакия Акакиевича, но Чехов относится к его личности, к его жизни и смерти совсем не так, как Гоголь: он смеется. Между тем смеяться над одним из «малых сих», и тем более смеяться над смертью — это нечто как будто невозможное, даже кощунственное, но в художественном мире Чехова в этом нет никакой профанации: умирает не человек, а чиновник, т. е. некое искажение человека.
«Мое святая святых — это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чем бы последние две ни выражались» (П, 3, 11), — говорил Чехов, и все, что не отвечало этому идеалу, было для него ниже жизни, какой она могла и должна была бы быть. В творчестве молодого Чехова — это особый, низменный мир, где одинаково смешны и верхи, и низы, и сильные, и слабые, и наглые самодуры, и жалкие «тряпки», и «размазни».[291] Такие люди противостоят друг другу в жизни; в творчестве Чехова люди, стоящие на разных ступенях социальной лестницы, приравнены. Они одинаково забавны и одинаково ничтожны, одинаково пошлы и одинаково глупы и по мелкости своей не заслуживают даже обличения, с них довольно и смеха. В этом отрицаемом, низменном мире нет положительных персонажей. Чехов мог бы повторить слова Гоголя о том, что единственное положительное лицо его юмористических произведений — смех.