Зима тревоги нашей - Джон Стейнбек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что-то происходит в городе. Не знаете, что?
— Подскажите.
— Я сам не знаю. Но чую, что-то происходит. У меня затылок чешется. Это верный признак. Все словно не в себе.
— Может быть, вам только кажется?
— Может быть. Но мистер Бейкер никогда не уезжает на праздники. А тут у него прямо земля под ногами горела, так он спешил убраться из города.
Я засмеялся:
— А вы бы проверили свои книги.
— Знаете что? Проверял.
— Шутите?
— Знал я одного почтмейстера в маленьком городишке. У него работал помощником сопляк мальчишка, по имени Ральф, — соломенные волосы, очки, крошечный подбородок, аденоиды величиной с зоб. Так вот, этот Ральф попался на краже марок — и на большую сумму, что-то около двух тысяч долларов. И ничего он не мог поделать. Одно слово — сопляк.
— Вы хотите сказать, что он не крал этих марок?
— А какая разница? Крал, не крал — главное, что попался. Я вот всегда начеку. И никогда не попадусь, будьте спокойны, разве что не по своей вине.
— Не потому ли вы и не женились?
— А что, черт возьми, может, отчасти и потому.
Я снял фартук, свернул его и убрал в ящик под кассой.
— Хлопотное дело подозревать всех и каждого, Джой. У меня на это и времени бы не нашлось.
— В банке нельзя иначе. Один раз оплошал — кончено. Достаточно кому-нибудь шепнуть.
— Неужели вы ко всем относитесь с подозрением?
— Тут уж инстинкт действует. Если что хоть чуть-чуть не так — у меня сейчас тревожный звонок.
— Да как же так можно жить! Вы, верно, шутите?
— Шучу, шучу. Я только хотел вас просить: если услышите что-нибудь, скажите мне, то есть, конечно, если это меня касается.
— Да я вообще каждому готов рассказать все, что знаю. Оттого, должно быть, мне никто ничего и не рассказывает. Вы домой?
— Нет. Зайду, пожалуй, в «Фок-мачту» пообедать.
Я выключил наружное освещение.
— Мы выйдем через переулок, не возражаете? Я вам завтра приготовлю сандвичи с утра, до того как начнется столпотворение. Один с сыром, один с ветчиной, ржаной хлеб, салат и майонез, верно? И кварту молока.
— Вам бы в банке работать, — сказал он.
Пожалуй, живя один, он был не более одинок, чем многие, у кого есть семья. Мы простились у входа в ресторан, и на мгновение я ему даже позавидовал. Я легко мог представить себе, что творится у меня дома.
И я не ошибся. Мэри уже обдумала всю программу. Неподалеку от мыса Монток есть такой приют для бездельников — небольшое ранчо, совсем во вкусе современного ковбойского фильма для взрослых. Пикантность в том, что это самое настоящее ранчо, одна из старейших скотоводческих ферм в Америке. Там разводили скот на продажу, когда еще Техаса и в помине не было. Грамота на землю была пожалована владельцам Карлом Вторым. На этой земле пасся скот, который шел на прокорм Нью-Йорку, и пастухов туда брали на срок, по жребию, как присяжных. Теперь, конечно, все это чистая бутафория, но все-таки на пастбищах и по сей день пощипывают травку упитанные коровы. Мэри очень нравилась идея заночевать там, в одном из домиков для приезжающих.
Эллен хотела ехать прямо в Нью-Йорк, остановиться в отеле и провести два дня на Таймс-сквер. Аллен вообще не хотел ехать. Это один из его излюбленных способов заявить о себе и привлечь к своей персоне внимание.
Самый воздух в доме был наэлектризован волнением. Эллен проливала тяжелые, медленные, смачные слезы. Мэри была вся красная от негодования и усталости. Аллен, надувшись, демонстративно сидел в стороне от всех со своим карманным приемничком и слушал голос певицы, заунывно, с надрывом повторяющей слова любовной жалобы: «Ты в любви мне поклялся, а потом надругался, мое бедное верное сердце грубо ты растоптал».
— Я, кажется, сейчас брошу все, — сказала Мэри.
— Они думают, что помогают тебе.
— Они нарочно стараются быть как можно несноснее.
— Никогда мне ничего нельзя, — хныкала Эллен.
Аллен в гостиной запустил на полную мощность: «…мое бедное верное сердце грубо ты растоптал».
— Милая моя каротелька, а что, если нам запереть их в погреб и уехать отдыхать вдвоем?
— Я бы, кажется, ничего против не имела. — Ей пришлось прокричать эти слова, чтобы я их расслышал в грохоте бедного верного сердца.
На меня вдруг нахлынуло бешенство. Я решительным шагом пошел в гостиную с твердым намерением схватить своего сына за шиворот, швырнуть на пол и грубо растоптать вместе с его бедным верным сердцем. Но когда я уже был на пороге, музыка вдруг смолкла: «Прерываем нашу передачу, чтобы сделать специальное сообщение. Сегодня днём ряд крупных должностных лиц Нью-Бэйтауна и округа Уэссекс получили предписание явиться в суд присяжных по обвинению в разного рода злоупотреблениях, как-то: махинации со штрафами за нарушение уличного движения, взятки, спекуляция подрядами на строительство и благоустройство…»
Вот оно, обрушилось: мэр, муниципалитет, судьи — все тут. Я слушал с тяжелым чувством, слушал и не слушал. Может быть, они и делали все то, в чем их обвиняли, но они делали это так давно, что уже не видели в этом ничего дурного. А если они невиновны, им уже не успеть оправдаться до выборов, да и потом обвинение, даже недоказанное, всегда кладет тень на человека. Их песенка спета. Вероятно, они это сами понимали. Я прислушался, ожидая услышать имя Стони, но оно не было названо. Очевидно, он предал их, чтобы самому остаться в стороне. Не мудрено, что у него было так скверно на душе.
Мэри слушала, стоя в дверях.
— Ну и ну! — сказала она. — Давно уже у нас не случалось ничего подобного. Ты думаешь, это все правда, Итен?
— Неважно, — сказал я. — Тут не в том дело, правда или неправда.
— Интересно, что об этом думает мистер Бейкер.
— Он уехал отдыхать. Да, хотел бы я знать, каково ему сейчас.
Аллен сердито ерзал на месте, недовольный, что ему помешали.
Радио, обед, а потом мытье посуды отвлекли нас от разговоров о поездке, а потом оказалось, что уже слишком поздно, чтобы решать что-нибудь или продолжать ссоры и слезы.
Когда мы легли в постель, меня вдруг бросило в дрожь. От холодной, обдуманной беспощадности нанесенного удара мне стало зябко, несмотря на теплоту летней ночи.
Мэри сказала:
— У тебя гусиная кожа, милый. Уж не подхватил ли ты вирусный грипп?
— Нет, родная, просто я думаю, каково сейчас этим людям. Пожалуй, им не позавидуешь.
— Перестань, Итен. Нельзя взваливать себе на плечи чужую беду.
— Как видишь, можно.
— Едва ли из тебя когда-нибудь получится бизнесмен. Ты слишком чувствителен, Итен. Ты-то не виноват в этих преступлениях.
— Как знать. Может быть… может быть, мы все виноваты.
— Не понимаю.
— Я и сам не очень понимаю, радость моя.
— Если бы было на кого их оставить.
— Повтори, Коломбина, что ты сказала.
— Как бы я хотела провести праздники вдвоем с тобой. Давно уже так не бывало.
— Да, плохо, когда нет какой-нибудь одинокой пожилой родственницы. Но, может быть, ты что-нибудь придумаешь? Жаль, что нельзя их засолить или замариновать на время. Мэри, мадонна моя, ну постарайся придумать что-нибудь. До смерти хочется побыть с тобой вдвоем в незнакомом месте. Мы гуляли бы в дюнах и купались бы ночью голые, и я бы тормошил тебя на ложе из папоротников.
— Милый мой, хороший, я все понимаю. Я знаю, как тебе трудно. Не думай, что я не знаю.
— Ладно, прижмись ко мне крепче. Давай думать вместе.
— Ты все еще дрожишь. Тебе холодно?
— Мне и жарко и холодно, я и полон и пуст… и я очень устал.
— Я придумаю что-нибудь. Непременно придумаю. Конечно, я их люблю, но все-таки…
— Да, а я бы спокойно надел галстук-бабочку…
— Если их посадят в тюрьму…
— Это, пожалуй, был бы выход.
— Нет, я о тех людях. Их посадят, как ты думаешь?
— Нет. В этом нет надобности. Суд присяжных будет не раньше того вторника, а в четверг выборы. На это и расчет.
— Итен, что за цинизм. Тебе это не свойственно. Мы обязательно должны уехать, раз уж ты становишься циником, а ты не шутил, я по твоему тону слышу. Я знаю, когда ты шутишь. Сейчас ты говорил всерьез.
Я испугался. Неужели по мне заметно что-то? Этого ни в коем случае нельзя допустить.
— Мышка-мышка, выходи за меня замуж!
И Мэри отвечала:
— Хо-хо! Хо-хо!
Меня мучил страх: вдруг по мне что-то заметно. Я давно уже не верил, будто глаза — зеркало души. Не раз мне встречались в жизни отъявленнейшие стервы с ангельским личиком и глазками. Есть, конечно, люди, от природы наделенные способностью видеть человека насквозь, но таких очень мало. А вообще люди редко интересуются чем-нибудь, кроме самих себя. Мне врезалась в память история, которую я как-то слышал от одной канадки шотландского происхождения. Когда она была девочкой-подростком, ей, как и всякому подростку, постоянно казалось, что все на нее смотрят, причем неодобрительно, и от смущения она то и дело краснела и ударялась в слезы. Однажды ее дед, старый шотландец, видя ее мучения, сказал сердито: «И чего ты расстраиваешься, что, мол, люди думают о тебе плохо? Да они о тебе вовсе не думают!» Это ее сразу излечило, а я после ее рассказа тоже стал как-то увереннее в себе, потому что старик был совершенно прав. Но вот Мэри, которая обычно живет за завесой из цветов, ею самой выращенных, услышала же что-то, чем-то на нее повеяло. Здесь крылась опасность — ведь завтрашний день еще впереди.