Учебник рисования - Максим Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ах, это так важно, то, что вы нам здесь говорите. Ельцин будет уничтожать империю коммунизма. Это ведь позитивно, не так ли?
— От коммунизма все зло, — заметил Фогель-старший.
— Коммунизм, мне кажется, — сказала Тереза фон Майзель, — растлил человеческую природу, в этом все дело.
— Как это верно.
— Но коммунизм сам и породил таланты, которые разрушили его, — тихо поаплодировал Грише Фогель-младший. И все обернулись на Гришу и похлопали ему, будто это он, Гриша, развалил коммунизм.
— То, что происходит сейчас, — сказал Юрген, — следствие титанической работы одного человека. Разумеется, всей русской интеллигенции, но все-таки будем справедливы — есть люди, которые сделали больше других. Вложили сердце.
— Мы с Юргеном, — сказал Оскар и сверкнул профессионально обработанными зубами, — всегда восхищались вами, Гриша.
— Мы, — сказал Юрген, — все перед вами в долгу.
— Солженицын, — сказал Гриша скромно, — тоже сделал много. — Он помолчал. — И Сахаров тоже. И Зиновьев, — добавил он, решив быть беспристрастным.
— Будем объективны, Гриша. Больше вас не сделал никто. Просто никто. Солженицын, вы говорите? Если называть вещи своими именами, он ведь толкает Россию вспять, к русской православной идее, к дому Романовых.
— Я не в восторге от Солженицына, — заметил Оскар, — далеко не в восторге. А что вы скажете, барон?
— Он перестал быть актуален, так я считаю, — сказал барон.
— Если честно, барон… — вполголоса сказал Оскар, так, словно сказанное им должно остаться только меж ними с фон Майзелем; но слышали, разумеется, все. — Если совсем честно, барон, я никогда не был в восторге от Солженицына. Никогда. И даже когда все прославляли его «Архипелаг», я всегда, знаете ли, соблюдал дистанцию.
— Как это верно, Оскар.
— У Оскара всегда был безупречный вкус, — сказала Тереза фон Майзель.
— Я не торопился высказывать свое мнение, Тереза, — сказал Оскар, — я его просто имел.
— Я думаю, Оскар, многим следовало бы у вас поучиться.
— Никакой дидактики, Тереза. Просто стараюсь не изменять своему вкусу.
— Но это немало.
— По-моему, совершенно достаточно.
— А посмотрите, к чему пришел Зиновьев? — призвал всех в свидетели Юрген Фогель. — Прославление сталинизма. Он ведь маразматик, ваш Зиновьев, не правда ли?
— Пусть Оскар скажет свое мнение! Я склонна доверять мнению Оскара!
— Я ставлю Зиновьева невысоко.
— Я была уверена!
— Поверьте, Тереза, это незначительная фигура.
— Так кто же, спрошу я вас, последовательно проводит идею свободы?
— Только Гриша Гузкин. Только вы, Гриша, вы один!
— Да, — сказал Гриша, побежденный логикой, — да, если говорить о последовательности, то это так
— Вот видите?
— Но это ведь неимоверная ответственность, Юрген.
— Когда я впервые увидел картины Гриши, мне стало страшно за него, — сказал Оскар, — я спросил Юргена: он не пропадет там, в России? Что сделают с таким человеком?
— Оскар сказал мне в тот вечер: ты обязан привезти его выставку в наш музей!
— И вот вы здесь, Гриша! За ваше творчество! За вашу смелость!
— Кстати, — сказал барон, — хотел спросить у вас совета, Гриша. Вы, с вашими связями, поможете мне. Вы многих знаете в Москве?
— Одна из загадок странного русского общества, — заметила Барбара, — люди беспрерывно общаются, и все знают всех, буквально всех.
— Вы бывали в Казахстане? Богатая земля, nicht war? — поинтересовался барон. — Мне предлагают сейчас любопытную концессию. О, я страшный консерватор в делах, но предложение любопытное. Фамилия Луговой вам говорит что-нибудь, не так ли? Он был связан с изобразительным искусством, я прав?
— Влиятельный человек, — сказал Гузкин. Сперва он собирался сказать, что Луговой — палач и держиморда, что Луговой выкручивал руки искусству четверть века подряд. Гузкин уж рот открыл выговорить наболевшее, но удержался. Постепенно он стал усваивать уроки западной жизни: держи эмоции при себе. В конце концов, было очевидно, что барона интересует степень влияния Однорукого Двурушника, а не его моральные качества. — Влиятельный чиновник, — повторил он, — недавно назначен советником президента — и, думаю, с самыми широкими полномочиями.
— А вы связаны с ним, как я понимаю?
— Да, мы несколько раз встречались.
— Как интересно. Я надеюсь, мы сможем вернуться к этому разговору, Гриша. У меня есть некоторые соображения по поводу Казахстана.
VIГости стали прощаться. Тереза фон Майзель сказала, что это было ее удовольствием — встретиться с Гришей, а Гриша сказал в ответ, что, напротив, это было всецело его удовольствием — видеть госпожу фон Майзель, после чего они немного потерлись щеками.
— Если приедете в Мюнхен, — сказал барон, останавливайтесь у нас. У нас дом недалеко от Мюнхена, красивая архитектура, почти как русская церковь.
— Отец любит показывать наш замок, — сказала Барбара, — приезжайте, ему будет приятно.
— Но в нашей церкви пьют французское вино, — сказал барон.
— И читают русскую литературу, — сказала госпожа фон Майзель.
— А теперь в ней будет висеть русская картина, — сказала Барбара. Немка протянула Грише большую мужскую ладонь и крепко стиснула его пальцы в пожатии. Это не было формальное прощание: целование щеками или касание пальцами, нет, она пожала руку как друг, как единомышленник, как товарищ. Так сказал про себя Гузкин, хотя слово «товарищ» он и не любил. Он шел в гостиницу по набережной Рейна и думал: вот теперь я живу в Европе, в кармане лежат деньги, девушка-баронесса назначила мне свидание. Или она не баронесса? Это ее мать, наверное, баронесса. Симпатичная, кстати, женщина, простая, сердечная. А барон? Вот, что называется, настоящий меценат, не то что русские держиморды от культуры. И разбирается, да, разбирается в искусстве, чувствует. И ведь искренне зовет в гости. Хорошая семья, достойные люди. Что значит порода — знает толк во всем: в вине, в лошадях, в искусстве. А Оскар? Вот поразительный человек. Дантист, доктор, а знает буквально все, что ни копни, о чем ни спроси. Получается, это ему я обязан приглашением и выставкой. Ну не удивительно ли это — далекий от искусства человек, а так разбирается. И как легко, как ненавязчиво высказывает он свое мнение! Он ведь и сам обронил в разговоре свое кредо — никакой дидактики. Вот это и есть их пресловутый средний класс. Да. Он не так-то прост. К нему прислушивается аристократия. На нем-то все и держится, на этом среднем классе, если вдуматься. Вот про что Кузин все время твердит. В сущности, это и есть цивилизованность.
Гриша облокотился о парапет и глядел на ночной Рейн, по которому плыли прогулочные катера. С катеров доносился смех, матросы зажигали китайские фонарики вдоль бортов, и в темно-синем воздухе вспыхивали их цветные огни. По воде бежали искристые дорожки, они колыхались в такт легкой волне. С ближайшего катера донесся громкий хлопок, потом взрыв смеха. Это они открыли шампанское, сообразил Гриша. Интересно, похож ли этот катер на пароход философов, подумал Гузкин. Так же, небось, и те плыли и вот приплыли из России в цивилизацию. Интересно, как они плыли, из Одессы, что ли? А туда как — на поезде? Или из Петербурга через Балтийское море? Вот уж точно Кузин говорит: «трудный путь в цивилизацию». Надо будет разузнать про этот пароход.
8
Существует много теорий построения композиции, но ни одна из них не может решить: что же, собственно говоря, делает художник, когда компонует? Рембрандт очевидным образом собирал фигуры в холсте, убирал незначимых, добавлял нужных. Размещать персонажей в соответствии с их значением и значило для него — компоновать. Сезанн равномерно покрывал холст мазками, постепенно из однородного вещества живописи он вычленял главный объект изображения — гору, фигуру, дерево. Выделение главного из общего и было для него созданием композиции. Домье давал своим героям сразу несколько возможностей разместиться на холсте. Он, постоянно меняя контур, располагал одну фигуру поверх другой, а затем выбирал, какую оставить. Предоставление всех возможностей и поиск лучшей и являлся для него компоновкой. Брейгель, относившийся к картине как к совершенному пространству, не мог считать ее законченной, пока не заполнял всю сплошь фигурами, ни один сантиметр не мог остаться неиспользованным: ведь можно населить и этот угол. Обживание пространства, освоение мира — и было для него созданием композиции. Я оставляю в стороне опыт Малевича и Поллока; очевидно, что в их понимании «компоновать» значило делать нечто иное. Вероятно, подошло бы слово «заполнять»; при этом следует помнить, что «обживать» и «заполнять» — это не одно и то же. Например, заполнить комнату чемоданами — не значит ее обжить. Любопытно было бы понять, может ли существовать картина, в которой попросту не было бы никакой композиции, — можно ли исключить этот элемент вовсе, подобно тому как исключают иные мастера цвет или перспективу. Вероятно, ответ был бы отрицательным: все, произведенное на холсте, так или иначе имеет свою композицию, порой она возникает вне зависимости от намерений творца. Композиция имманентна творчеству — закрашивает ли художник поверхность черной краской, подобно Сулажу, или изображает сотни фигур, как Рубенс, — композиция присутствует. Композиция есть форма организации мира, и даже если мир в анархии он неким образом организован. Получается, что разные художники совершают абсолютно непохожие действия, называя их одним словом «композиция». От этого возникает путаница, и художникам предъявляют незаслуженные упреки в отсутствии грамотной композиции.