Том 2. Пьесы 1856-1861 - Александр Островский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кабанова и Феклуша (сидят на скамейке).
Феклуша. Последние времена, матушка Марфа Игнатьевна, последние, по всем приметам последние. Еще у вас в городе рай и тишина, а по другим городам так просто содом, матушка: шум, беготня, езда беспрестанная! Народ-то так и снует, один туда, другой сюда.
Кабанова. Некуда нам торопиться-то, милая, мы и живем не спеша.
Феклуша. Нет, матушка, оттого у вас тишина в городе, что многие люди, вот хоть бы вас взять, добродетелями, как цветами, украшаются: оттого все и делается прохладно и благочинно. Ведь эта беготня-то, матушка, что значит? Ведь это суета! Вот хоть бы в Москве: бегает народ взад и вперед, неизвестно зачем. Вот она суета-то и есть. Суетный народ, матушка Марфа Игнатьевна, вот он и бегает. Ему представляется-то, что он за делом бежит; торопится, бедный, людей не узнает; ему мерещится, что его манит некто, а придет на место-то, ан пусто, нет ничего, мечта одна. И пойдет в тоске. А другому мерещится, что будто он догоняет кого-то знакомого. Со стороны-то свежий человек сейчас видит, что никого нет; а тому-то все кажется от суеты, что он догоняет. Суета-то, ведь она вроде туману бывает. Вот у вас в этакой прекрасный вечер редко кто и за ворота-то выйдет посидеть; а в Москве-то теперь гульбища да игрища, а по улицам-то индо грохот идет, стон стоит. Да чего, матушка Марфа Игнатьевна, огненного змия стали запрягать: все, видишь, для ради скорости.
Кабанова. Слышала я, милая.
Феклуша. А я, матушка, так своими глазами видела; конечно, другие от суеты не видят ничего, так он им машиной показывается, они машиной и называют, а я видела, как он лапами-то вот так (растопыривает пальцы) делает. Ну, и стон, которые люди хорошей жизни, так слышат.
Кабанова. Назвать-то всячески можно, пожалуй, хоть машиной назови; народ-то глуп, будет всему верить. А меня хоть ты золотом осыпь, так я не поеду.
Феклуша. Что за крайности, матушка! Сохрани господи от такой напасти! А вот еще, матушка Марфа Игнатьевна, было мне в Москве видение некоторое. Иду я рано поутру, еще чуть брезжится, и вижу, на высоком-превысоком доме, на крыше, стоит кто-то, лицом черен. Уж сами понимаете кто. И делает он руками, как будто сыплет что, а ничего не сыпется. Тут я догадалась, что это он плевелы сыплет, а народ днем в суете-то своей невидимо и подберет. Оттого-то они так и бегают, оттого и женщины-то у них все такие худые, тела-то никак не нагуляют, да как будто они что потеряли либо чего ищут: в лице печаль, даже жалко.
Кабанова. Все может быть, моя милая! В наши времена чего дивиться!
Феклуша. Тяжелые времена, матушка Марфа Игнатьевна, тяжелые. Уж и время-то стало в умаление приходить.
Кабанова. Как так, милая, в умаление?
Феклуша. Конечно, не мы, где нам заметить в суете-то! А вот умные люди замечают, что у нас и время-то короче становится. Бывало, лето и зима-то тянутся-тянутся, не дождешься, когда кончатся; а нынче и не увидишь, как пролетят. Дни-то и часы все те же как будто остались, а время-то, за наши грехи, все короче и короче делается. Вот что умные-то люди говорят.
Кабанова. И хуже этого, милая, будет.
Феклуша. Нам-то бы только не дожить до этого,
Кабанова. Может, и доживем.
Входит Дикой.
Явление второеТе же и Дикой.
Кабанова. Что это ты, кум, бродишь так поздно?
Дикой. А кто ж мне запретит!
Кабанова. Кто запретит! Кому нужно!
Дикой. Ну, и, значит, нечего разговаривать. Что я, под началом, что ль, у кого? Ты еще что тут! Какого еще тут черта водяного!..
Кабанова. Ну, ты не очень горло-то распускай! Ты найди подешевле меня! А я тебе дорога! Ступай своей дорогой, куда шел. Пойдем, Феклуша, домой. (Встает.)
Дикой. Постой, кума, постой! Не сердись. Еще успеешь дома-то быть: дом-от твой не за горами. Вот он!
Кабанова. Коли ты за делом, так не ори, а говори толком.
Дикой. Никакого дела нет, а я хмелен, вот что.
Кабанова. Что ж, ты мне теперь хвалить тебя прикажешь за это?
Дикой. Ни хвалить, ни бранить. А, значит, я хмелен. Ну, и кончено дело. Пока не просплюсь, уж этого дела поправить нельзя.
Кабанова. Так ступай, спи!
Дикой. Куда ж это я пойду?
Кабанова. Домой. А то куда же!
Дикой. А коли я не хочу домой-то?
Кабанова. Отчего же это, позволь тебя спросить?
Дикой. А потому, что у меня там война идет.
Кабанова. Да кому ж там воевать-то? Ведь ты один только там воин-то и есть.
Дикой. Ну так что ж, что я воин? Ну что ж из этого?
Кабанова. Что? Ничего. А и честь-то не велика, потому что воюешь-то ты всю жизнь с бабами. Вот что.
Дикой. Ну, значит, они и должны мне покоряться. А то я, что ли, покоряться стану!
Кабанова. Уж немало я дивлюсь на тебя: столько у тебя народу в доме, а на тебя на одного угодить не могут.
Дикой. Вот поди ж ты!
Кабанова. Ну, что ж тебе нужно от меня?
Дикой. А вот что: разговори меня, чтобы у меня сердце прошло. Ты только одна во всем городе умеешь меня разговорить.
Кабанова. Поди, Феклушка, вели приготовить закусить что-нибудь.
Феклуша уходит.
Пойдем в покои!
Дикой. Нет, я в покои не пойду, в покоях я хуже.
Кабанова. Чем же тебя рассердили-то?
Дикой. Еще с утра с самого.
Кабанова. Должно быть, денег просили.
Дикой. Точно сговорились, проклятые; то тот, то другой целый день пристают.
Кабанова. Должно быть, надо, коли пристают.
Дикой. Понимаю я это; да что ж ты мне прикажешь с собой делать, когда у меня сердце такое! Ведь уж знаю, что надо отдать, а все добром не могу. Друг ты мне, и я тебе должен отдать, а приди ты у меня просить — обругаю. Я отдам, отдам, а обругаю. Потому, только заикнись мне о деньгах, у меня всю нутренную разжигать станет; всю нутренную вот разжигает, да и только; ну, и в те поры ни за что обругаю человека.
Кабанова. Нет над тобой старших, вот ты и куражишься.
Дикой. Нет, ты, кума, молчи! Ты слушай! Вот какие со мной истории бывали. О посту как-то о великом я говел, а тут нелегкая и подсунь мужичонка: за деньгами пришел, дрова возил. И принесло ж его на грех-то в такое время! Согрешил-таки: изругал, так изругал, что лучше требовать нельзя, чуть не прибил. Вот оно, какое сердце-то у меня! После прощенья просил, в ноги кланялся, право так. Истинно тебе говорю, мужику в ноги кланялся. Вот до чего меня сердце доводит: тут на дворе, в грязи, ему и кланялся; при всех ему кланялся.
Кабанова. А зачем ты нарочно-то себя в сердце приводишь? Это, кум, нехорошо.
Дикой. Как так нарочно?
Кабанова. Я видала, я знаю. Ты, коли видишь, что просить у тебя чего-нибудь хотят, ты возьмешь да нарочно из своих на кого-нибудь и накинешься, чтобы рассердиться; потому что ты знаешь, что к тебе сердитому никто уж не пойдет. Вот что, кум!
Дикой. Ну, что ж такое? Кому своего добра не жалко!
Глаша входит.
Глаша. Марфа Игнатьевна, закусить поставлено, пожалуйте!
Кабанова. Что ж, кум, зайди. Закуси, чем бог послал.
Дикой. Пожалуй.
Кабанова. Милости просим! (Пропускает вперед Дикого и уходит за ним.)
Глаша, сложа руки, стоит у ворот.
Глаша. Никак. Борис Григорьич идет. Уж не за дядей ли? Аль так гуляет? Должно, так гуляет.
Входит Борис.
Явление третьеГлаша, Борис, потом Кулигин.
Борис. Не у вас ли дядя?
Глаша. У нас. Тебе нужно, что ль, его?
Борис. Послали из дому узнать, где он. А коли у вас, так пусть сидит: кому его нужно. Дома-то рады-радехоньки, что ушел.
Глаша. Нашей бы хозяйке за ним быть, она б его скоро прекратила. Что ж я, дура, стою-то с тобой! Прощай. (Уходит.)
Борис. Ах ты, господи! Хоть бы одним глазком взглянуть на нее! В дом войти нельзя: здесь незваные не ходят. Вот жизнь-то! Живем в одном городе, почти рядом, а увидишься раз в неделю, и то в церкви либо на дороге, вот и все! Здесь что вышла замуж, что схоронили — все равно.
Молчание.
Уж совсем бы мне ее не видать: легче бы было! А то видишь урывками, да еще при людях; во сто глаз на тебя смотрят. Только сердце надрывается. Да и с собой-то не сладишь никак. Пойдешь гулять, а очутишься всегда здесь у ворот. И зачем я хожу сюда? Видеть ее никогда нельзя, а еще, пожалуй, разговор какой выйдет, ее-то в беду введешь. Ну, попал я в городок!