Истощение времени (сборник) - Владимир Орлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так быстро? Как же вы это?
– Мы ведь виртуозы! Что нам стоит! Куда мы идем?
Первый вечер – танцы. Второй – танцы. И третий вечер – танцы. Усталое шарканье ног по стареющим, стершимся доскам. Рука на желтой, оранжевой и лиловой талии. Зойка меняет наряды. Проплывают вдруг в толпе танцующих смеющиеся Ольгины глаза. Значит, она приехала. Значит, теперь надо будет проходить мимо нее и не обращать на нее внимания, словно бы ее и нет. Значит, надо будет… Первый вечер, второй, третий…
– А теперь куда?
– Просто побродим. Можно дойти до стадиона. Или до Тубы.
– А где та звезда?
– Звезда?
– Ну, помнишь, ты рассказывал? Та, что горит голубым раз в месяц. Ее любили древние греки.
– Ах, та звезда? Сегодня у нее выходной.
«Я совсем забыл про ту звезду. А ты помнишь. Я же ее выдумал! Ладно, пойдем к Тубе. Мы молчим или перебрасываемся пустяковыми словами. Я знаю: твои глаза не молчат. Я боюсь их услышать. Зачем я хожу с тобой? Я и сам не знаю. Потому, что ты этого хочешь. Потому, что мне все равно. И потом, этого требует физиология… Но почему же я не могу тебя даже поцеловать? Я не боюсь. Нет, просто мне надо сказать три слова: “Я тебя люблю”. А я не могу. У меня их нет».
– Ну вот, мы и пришли к твоему дому.
– Так быстро!
– Ага, – сказал Букварь. – Так быстро. Я пойду.
– Иди. Без тебя я буду одинока, как милиционер на посту.
– Чего-чего?
– Ничего, – засмеялась Зойка. – Разве ты не знаешь? Мою фотографию напечатали в «Известиях». Передовик там, и все прочее. Теперь идут солдатские письма. И в каждом третьем – слова: «Увидев вашу фотографию, моя голова закрутилась, как пропеллер у сломанного самолета… Я одинок, как милиционер на посту».
– Ну ладно, ты уж не скучай.
– Не буду. Иди. Я тебя увижу завтра?
– Увидишь, конечно. Счастливо. Я пойду.
– Ну иди.
Шаги заспешили по коридору. «Иди». А куда идти? Домой, в общежитие? Выслушивать пьяные философствования Виталия? Или нырнуть сразу в постель, как Спиркин, и делать вид, что спишь, что ничего не видишь и не слышишь? Или шагать по ночи, по пыльной пепельной дороге, по мокрой траве и чувствовать на своих плечах черное небо, истыканное звездами?
Здесь нет Канзыбы, и нет камней над злой и шумливой рекой, и негде сидеть, обхватив колени. Здесь многого нет. Здесь нет Кешки. Здесь нет Николая. Здесь…
Здесь все равно. Безразличие. Тупое, ленивое и страшное чувство, как пот, въелось, втерлось во все поры его, Букваря, существа. Ничего не хочется делать, ни о чем не хочется думать. Потому что ему все равно…
Он ходит по Курагину, днем строит дом за конторой, слушает вечером длинношеего Макогона, танцует с Зойкой, убегает от нее, и все это как в тумане, как в клочковатом, глупом сне, который никак не может прекратиться. Он чувствует, что не может выйти из состояния какого-то нервного шока, начавшегося на кошурниковском спуске, когда он увидел Кешку на земле и отступил, пятясь, к синей машине с красным кантом. Он хочет не думать обо всем этом, хочет смеяться, радоваться солнцу, слушать объяснения Макогона, но вспоминает тут же: «А Кешки-то нет. А Николай-то предал…»
«Все сейчас так перекрутилось…» Все перекрутилось, и тут ничего не дернешь, не оборвешь, как черные нити, державшие Буратино. Да и зачем?
Иногда приходят мысли о Суздале. Он все пытался когда-то представить себе предка своего, старика суздальчанина, чуть сутулого, в холщовой рубахе и лыковых лаптях, и никак не мог удержать образ его. И никак не мог ухватить, почувствовать волновавшую его связь времен. Смешно! Где она, эта связь времен? Тот суздальчанин уже много веков лежит в могильнике за Мжарой. Весь древний Суздаль, его мир, его мысли и заботы, его гениальность, его любовь, – все это там, в могильнике за Мжарой, и нигде больше. Время распадается. Каждый уносит с собой свое время…
– …Колокшин, вы неправильно держите молоток… Вы его сейчас сломаете… Ну вот, я же говорил!
Еще одна ручка костыльного молотка полетела к черту. И еще одна…
– …надо вращать вокруг плеча…
«Нет, все это бред! Все это страх! Как тогда, когда ты висел и держался четырьмя пальцами за планету Земля. Нужно оборвать это состояние. Оно противоестественно».
– …на сегодня хватит. Следующее…
А теперь, если не пришла Зойка, нужно идти домой, в общежитие, а там валяется на постели Виталий, и все начнется сначала.
37– Почему ты опять не ходил на курсы?
– А смысл?
– Нам нужно стать путеукладчиками.
– А дальше?
– Наши звенья лягут на насыпь.
– Ну?
– И будет дорога.
– Ну и что?
– Хватит. Ты опять за свое. Я принес хлеб, колбасу и масло. И еще пряники. Садись к столу.
– Я не хочу есть.
– Врешь. Человек, который не обедал и не ужинал, обязательно должен хотеть есть. И ты хочешь. Садись.
– Я сказал.
– Ну, хорошо. Я оставлю тебе бутерброды.
Длинные босые ноги сползают на пол, хлопает коричневая дверца тумбочки, ноги бредут к столу.
– Опять водку?
– А ты не будешь?
– Нет. И ты зря.
– Это уж мое дело. Все-таки я тебе налью.
– Нет.
– Ну, как хочешь. Есть тост: «Хай живе!» Хай живе все, что имеет возможность жить. Пока не истек срок. Ты не морщи морду. Я не отравлюсь. В нашем институте был парень, писал дрянные стихи, но одно четверостишие врезал всем в память:
Пейте, девочки, водку,Любите, девочки, просто.Носится в воздухе стронций,Стронций-девяносто.
Только и всего. Обреченным полагается спешить.
– Ты считаешь себя обреченным? Боишься войны?
– А кто ее не боится? Тем более такой, со всякими атомными фокусами. В детстве в каждом году был для меня один страшный день. Двадцать второе июня. Двадцать четвертого июня начал войну Наполеон, двадцать второго – Гитлер. Мне все казалось, что именно в этот день на Москву может свалиться бомба. Я жил на даче, а мать и отец были в Москве. В ночь на двадцать второе я не спал. Я торчал на холме, все смотрел на московское небо и в шесть часов бросился к репродуктору. Рос в войну, пятилетним повидал многое, вот и боялся двадцать второго. Не я один. Соседка по лестничной клетке делала запасы на черный день, а муж ее все приговаривал: «Всех нас расщепят…» Но тогда бомбы были хилые, кустарные, а теперь ведь не успеешь заглянуть в отрывной календарь, «какого же меня числа», как будешь, уже разложенный на атомы, падать с двадцатикилометровой высоты. Все-таки я тебе налью.
– Не надо.
– Ну тогда привет. Хай живе.
– Водка помогает тебе жить? Или ты запиваешь ею страх?
– Тот парень, который писал стихи, еще и рисовал. Комнату свою обклеил полуабстрактными рисунками. Все об одном. Каким он увидит атомный взрыв. Рисунки эти он полил водкой. Смягчил участь очевидцев.
– Он – пижон? Или – неврастеник?
– Может быть, и то и другое. Только ведь человечеству сейчас ничего не стоит взорваться. И полететь ко всем чертям со своими шедеврами, гениями, Акрополями и соборами Василия Блаженного. Стоит какому-то дурацкому пятнышку появиться на экране локатора…
– Оно не взорвется. Ты за него не бойся.
– А я за него не боюсь! Представь себе. Черт с ней, с этой бомбой! Она – ерунда! Она – только средство. Одно из средств. Предположим, она никогда не взорвется. Я в это верю. Предположим, человечество построит самое совершеннейшее общество. Я в это тоже верю. Ну и что?
– Как что?
– Ну и что? Меня-то не будет! И тебя не будет. И всех, кто строил это общество, тоже не будет. И потомков наших не будет. Никого! Ты понимаешь?
– Не кричи! Разбудишь Спиркина.
– А-а-а! Черт с ним! Он проснется и заснет тут же.
– И все же не кричи. Вечно будут жить земляне, потомки наших потомков.
– Все имеет конец. Земляне поживут миллиарды лет, а потом их не будет. Закон диалектики.
– Но для чего-то они живут. И жили.
– Для чего? Ты знаешь? Для чего жил Кешка? Для чего живем я, ты? Ни черта ты не знаешь! Лермонтов сказал: «Что люди? Что их жизнь и труд, они прошли, они пройдут». Вот и вся истина.
– Это сказал не Лермонтов. Это сказал Демон у Лермонтова.
– Разница?
– Большая.
– Тешься ею. Только что она меняет? Вот мы с тобой строим дорогу. Так называемый коллективный памятник поколению. А через пару веков, может раньше, эти рельсы выкинут к чертовой матери. Железные дороги никому не будут нужны, как телеги. Никому не будут нужны результаты нашего труда, нашей с тобой жизни. А в конце концов для жителей других миров окажутся телегой все завоевания землян, труды миллионов поколений. Ты понимаешь всю трагичность нашего существования? «Что люди? Что их жизнь и труд?..»
– А от Кешки, – неуверенно проговорил Букварь, – останется надпись на скале «Тарелка». Надолго.
– А от Кешки останется надпись на скале «Тарелка». Надолго. Пока ее не сотрут ветры… Букварь, подвинь колбасу.
– Держи. А вот в этом пакете пряники.
– Спасибо. Не хочу. Чего ты встал!
– Так. Я… Знаешь, ты не любишь людей, если можешь так думать. Ты просто ненавидишь людей!