Моя мужская правда - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Питер, ты говорил с ним о женитьбе? Пеппи, у тебя такой старший брат, о каком другим мальчикам только мечтать. Он очень дорожит тобой. Позвонил бы ему.
— Ма, мне не хочется звонить Мо. Он очень любит все обсуждать, а я — не очень. Да и обсуждать-то нечего.
— Зачем обсуждать? Может быть, он захочет прийти на свадьбу. Или помочь чем-нибудь.
— Помощь в таком деле мне не нужна, а прийти он не захочет.
— Тогда поговори с Джоан.
— При чем тут Джоан? Она далеко, в Калифорнии. Папа, скажи, что ты не против моего брака — и проблема решится.
— Не делай вид, будто мы болтаем по пустякам. Свадьба — не из тех мелких сделок, какие совершаются по пять на дню. Тебе придется провести с женой оставшуюся жизнь, и далеко не все равно, хорошо ли вам будет вместе. Брак — это…
— Папа, ты сам недавно напомнил, что я с отличием закончил колледж. Смысл и суть брака мне понятны.
— Не шути. Слишком рано отпустили тебя из дому, вот в чем беда. Яблочко упало с яблоньки прежде, чем созрело. Для мамы ты был светом в окошке, с тобой носились, как с куклой. Что и говорить — младшенький…
— Хватит, папа, хватит!
— Ты и в пятнадцать лет знал все на свете лучше всех. Умник-разумник. Что ж, теперь винить некого. Мы сами подталкивали тебя прыгать через две ступеньки. А не надо было бы.
Я ужасно любил его в этот момент. В горле стоял ком. «Я уже вышел из школьного возраста, папа, — стараясь сдержать слезы, произнес Питер Тернопол. — Свадьба в среду. Все будет хорошо».
Трубка повисла на рычаге раньше, чем я попросил отца немедленно приехать и спасти двадцатишестилетнего сына.
ДОКТОР ШПИЛЬФОГЕЛЬ
Мы нередко вызываем <у пациента> ревность или боль неразделенной любви, не прибегая для этого к специальным приемам. В большинстве случаев это происходит спонтанно.
Фрейд Введение в психоанализ.С доктором Шпильфогелем я познакомился в первый год моего несчастного супружества. Вскоре после свадьбы мы с Морин перебрались из полуподвала в Нижнем Ист-Сайде в небольшой загородный домик неподалеку от городка Нью-Милфорд, штат Коннектикут. Там же, на берегу озера Кэндлвуд, проводило лето семейство Шпильфогелей. Морин намеревалась заняться огородом, я — окончанием «Еврейского папы». Как и следовало ожидать, овощи не были посажены; банки, подготовленные для домашнего консервирования, так и остались пустыми; идея самостоятельно выпекать хлеб оказалась сырой; зато на краю нашего участка, у самого леса, стояла маленькая, двенадцать футов на двенадцать, хибара, на двери — крепкий засов. Благодаря этому роман с Божьей помощью дошел до точки. Раза три за лето я сталкивался со Шпильфогелем на вечеринках, которые устраивал отдыхавший поблизости редактор одного нью-йоркского журнала. Мы с доктором обменивались ничего не значащими фразами, уж и не помню какими. Он ходил в легкомысленной кепочке яхтсмена, несколько странноватой для маститого нью-йоркского психотерапевта — даже пребывающего в отпуске, даже в коннектикутской глуши. А в остальном Шпильфогель производил внушительное впечатление: подтянутый, благовоспитанный, спокойный господин с легким немецким акцентом, лет сорока пяти. Я так и не понял, что означала эта кепочка и которая из мелькавших на вечеринках дам была его женой. Доктор же, как оказалось, мою заметил и отметил.
В июне шестьдесят второго, как известно, я остался в Нью-Йорке у брата. Моррис во что бы то ни стало хотел показать меня врачу. Я вспомнил о Шпильфогеле: коннектикутские летние знакомцы его хвалили, что-то там говорилось о специализации на «творческих личностях». Впрочем, для меня последнее обстоятельство было скорее данью прошлому: продолжая ежедневно стучать на машинке, Питер Тернопол не мог сотворить ничего, кроме личных неприятностей. Пиши не пиши, я уже не писатель. Муж Морин — и только. И вряд ли смогу когда-нибудь стать чем-нибудь большим.
За три года, что мы не виделись, и я, и Шпильфогель изменились к худшему. Нас обоих все это время мучили: меня — жена, его — рак. В отличие от вашего покорного слуги доктор выкрутился, но болезнь иссушила и как-то скособочила загорелого крепыша. Где наша легкомысленная кепочка? Он вел прием в тускло-коричневом костюме, висевшем мешком на исхудавшем теле; яркая полосатая рубашка, наглухо застегнутая до самого подбородка, никак не гармонировала с пиджаком, массивной черной оправой очков и лицом, туго обтянутым нездоровой пергаментной кожей; веселые полоски лишь подчеркивали глубину и необратимость урона, нанесенного недугом. Анфас Шпильфогель походил на маску смерти. Изменилась и походка: он припадал теперь на левую ногу — вероятно, метастазы. Беседуя, мы напоминали доктора Роджера Чилингворта и преподобного Артура Диммсдейла из «Алой буквы» Готорна. Аналогия тем более уместная, что он хотел добиться правды, а я хранил в сердце постыдные тайны.
Приходу к Шпильфогелю предшествовали следующие события: год мы с Морин прожили на западе Коннектикута, год — в Риме, где я работал в Американской академии, год — в Мэдисоне (преподавание в университете); из-за частых переездов мне так и не удалось обрести человека, достаточно близкого, чтобы поверить ему свои обстоятельства и чаяния. Свое отчаяние. От безысходности я убедил себя, что откровенность с кем бы то ни было касательно моих отношений с женой невозможна не только ввиду отсутствия этого самого «кого бы то ни было», но и стала бы верхом вероломства и предательства. Какого вероломства? Какого предательства? Катастрофы, подобные нашей, встречаются в каждом городке, на каждой улочке. Следовало бы глядеть на вещи трезво, но я был уверен, что со мной происходит нечто из ряда вон выходящее, и, кроме того, смертельно боялся показать окружающим собственную слабость и беспомощность. И еще: узнай Морин о таком приступе откровенности, она обрушила бы ураган ненависти и на рассказчика, и на невинного слушателя. По всему по этому я так долго, сжав зубы, молчал; не сразу открыл душу нараспашку и теперь, сидя в кресле лицом к лицу со Шпильфогелем, глядя на фотографию Акрополя, висящую в рамке на стене прямо над костистым черепом. Полоскать грязное интимное белье перед этим чужим человеком казалось мне верхом нечистоплотности.
— Вы помните Морин, — спросил я, — мою жену?
— Конечно. Отлично помню.
Его уверенный тон, не вяжущийся с болезненной внешностью, заставил меня внутренне сжаться перед назревающей опасностью. Голос Шпильфогеля — механический манок. Сейчас живая птичка ответит, а потом ее поймают в сеть. Живая птичка была маленькой, но умной. Упорхну, подумала птичка. Моя песенка, мои страдания, мои унижения касаются только меня. В то же время Питер Тернопол почувствовал неудержимое желание уткнуться, рыдая, во все понимающие колени доктора.
— Миниатюрная симпатичная брюнетка, — продолжил Шпильфогель, — довольно решительная особа.
— Даже очень.
— Если позволите так выразиться, мужественная женщина.
— Доктор, она сумасшедшая! — После этих слов я минут пять, прижав ладони к лицу, растекался слезной рекой.
— Вы закончили? — мягко поинтересовался Шпильфогель, выдержав необходимую паузу.
За последующие годы лечения в моем мозгу отпечатались несколько ключевых фраз, памятных, как первый абзац «Анны Карениной». «Вы закончили?» — одна из них. Верный тон, верная тактика. Он получил контроль надо мной — там и тогда, к лучшему или к худшему.
Да, да, закончил. «Я сегодня весь день плачу, доктор». Он протянул мне бумажную салфетку — вытереть мокрые глаза и щеки. Пациент привел себя в порядок. Поток слез сменился потоком слов — не про Морин (до этого я еще не дозрел), а про Карен Оукс, студентку из Висконсина. Наша страстная связь кипела зимой того года, продолжилась и ранней весной. Я давно заинтересовался Карен, разъезжающей по студенческому городку на велосипеде, и с нетерпением ждал начала занятий по литературному творчеству, на которых имел бы возможность познакомиться с ней поближе. Мисс Оукс была самой красивой девушкой в группе. Ее мягкие манеры и внутренняя чистота неудержимо привлекали к себе; при этом чувствовался незаурядный характер. Что до собственно профессиональных качеств, то Карен обладала несомненными художественными способностями, а в литературных эссе высказывала неглупые мысли — иногда даже самостоятельные. Она искренняя, говорил я Шпильфогелю. Она честная. У нее нежные руки. «А лицо, вы знаете, какое у нее лицо? — спрашивал я Шпильфогеля. — Бальзам на раны, а не лицо, доктор, американская мечта». Я соловьем разливался о Карен (нет, о Ка-а-ре-ен: так шепчут имя любимой, уткнувшись в самое ушко), опьяняясь воспоминаниями о наших встречах в аудитории при пятнадцати других студентах и в ее постели — вдвоем; ни там ни там мы не могли позволить себе больше сорока пяти минут, но тем горячее и безоглядней была любовь. Карен оказалась «первым счастливым подарком судьбы, ниспосланным мне судьбой после демобилизации». Она походила на мальчишку и осознавала это. Даже присвоила себе забавный титул: «Мисс полуженственность-1962»; правда, здорово, доктор? Остроумная шутка не произвела на Шпильфогеля никакого впечатления, он лишь слегка пожал плечами, а мне-то казалось, что смешнее не придумаешь. Итак, начались занятия по литературному творчеству. Три недели я внутренне метался. Потом на титульном листе письменной работы, оцененной на «отлично», появилась надпись преподавателя: «Зайдите ко мне в кабинет». Карен пришла. Садитесь. Уселась в кресло, очень грациозно.