Приключения сомнамбулы. Том 2 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вытащил из-под стопки книжек, привычно открыл наугад Анциферова.
И будто по заказу открыл: «у Мойки остров, обнесённый высокой красной стеной. Канал разрывает её, а над каналом высится величественная арка, достойная украсить Вечный город…»
Рим, 23 марта 1914 года
Жирная бирюза многоярусных глазниц Колизея.
Огромность спящей вечным сном, заселённой ящерицами базилики; могучие своды, плющ трепетными заплатками расползается по растрескавшейся неровной кладке, пеньки каменных стволов оплетены вьюнком с лиловыми огоньками. И до чего же огромен весь Рим! – не размерами своих памятников, улиц и площадей, но тем, что скрытно в нём продолжает жить. Поражает внутренняя сила пространств с мягкими, оплывшими – усталыми? – контурами, пространств, столько веков вобравших.
От послеполуденной жары ли, волнения так давит грудь?
Идёт второй месяц моих блужданий в оставшихся от империи развалах пространств и лет; очарование смиренно отступивших в тень прошлого древних церквушек, прославлявших первых мучеников-христиан, обломки потемневшего античного архитрава с выщербленными гуськами и модульонами, подпирающие сколоченный кое-как, со спутанною бахромою дикой лозы навес, сонные заброшенные дворцы, сады с давно забывшими свои дни рождения парапетами, ступенями, балюстрадами; каменные аффекты барокко, и – музыка, возбуждение пирующих и нищенствующих вокруг фонтанов Навоны, и – шаг в сторону – мёртвая тишина переулков, разбитые, с лишаями травы, мостовые перед надменными фасадами; и воркотня голубей, пыль, чад и дымы жаровен, запахи уличной остерии, мягкий сыр, пучки свежей зелени, суета крикливых торговцев и покупателей у вяло скруглённой, заросшей грязными коростами старости аркады театра Марцелла, где я остановился, чтобы перевести дух. Естественная пестрота множества мгновенных картинок захватывает какой-то поначалу необъяснимой мощью, но хаотичные впечатления, откликаясь на тайные мои ожидания и с лихвой оправдывая книжные обещания, вдруг парадоксально сливаются в панораму величавой меланхолии Рима, творцом которой могли стать, наверное, лишь напряжённо прожитые века. Наверное… я не решаюсь хоть что-нибудь сказать твёрдо. История недолгих моих отношений с Римом – это история возвышенного непонимания; как такое смогло сложиться, – спрашиваю себя едва ли не на каждом шагу, пытаясь прочесть всхолмлённые письмена, – был ли у предусмотрительно творившего времени изначальный многовековый план или во все эпохи властвовал жребий, для Рима, накопителя перемен, всегда счастливый? Тщусь обнажить запрятанные в каменных складках первоосновы, разгадать художественные импульсы перемен, которые для меня интересней, чем импульсы исторические, но болезненное любопытство моё к вечеру так и остаётся неудовлетворённым, засыпая, возлагаю надежды на очередную попытку расшифровки хотя бы отдельных знаков пространственной криптограммы. С холма на холм, с холма на холм, Рим при взгляде как бы извне, с каждого из холмов, – другой, но и неизменный тоже. Будто бы провалившийся, затихший и выцветший там, внизу, раскроенный на причудливые панорамные ломти, – их и мысленно сплотить трудно – удаляется от меня, покачивая на волнах потускневшей черепицы купола, колокольни. Засматриваясь, как вдруг не соскучиться по шуму, краскам? Всё внутри Рима, на его улицах, площадях, выглядит действительно так, как было мне обещано в книгах. И всё – совсем не такое, каким при чтении представлялось. Изо дня в день – магия рассеянных сюжетов, ждущих своего часа в извивах душного лабиринта, сюжетов сонливых ли, быстролётных, запускаемых случаем в любом направлении из любой точки этого непостижимо старого, да так и не одряхлевшего города. Стакан Valpolicella опьяняет поэзией. Цоканье копыт. Палящее солнце. Горячий аромат лавра. Шершавые плиты под облаками пиний. Желанная синева теней. И зовущий рокот воды, сбегающей с позеленелых мускулов бронзы в мраморное блюдо, взблескивание монет на дне. И – с непосильным уже, до перехвата дыхания, нетерпением – на Капитолийский холм! Опять каскад пологих ступеней плавно влечёт к карнизу Дворца Сенаторов, к небу, опять медленно вырастает из узорчатой площади античный всадник на овальном пъедестале: вглядывается в новый для него, взращённый папами, Рим, прозревает время.
Поверхностные впечатления, рассыпаясь, не исчезали.
То, что мне было известно по свидетельствам пытливых и восторженных путешественников прошлого, непрестанно преображалось тем, что я видел. Ежедневно придумывая наново Рим, я открывал давно открытое для себя, потом не мог выпутаться из сети наблюдений и умствований, которую прилежно плёл.
Писал Соне, отчитывался. Но по-настоящему почти полтора месяца не брался я за перо – только смотрел, смотрел, поневоле преодолевая книжные знания, смотрел, что называется, прозапас, не спеша себе объяснять увиденное, но сегодня на площади Капитолия почувствовал, что переполнился. Навряд ли смогу изложить увиденное систематически, возможно ли из отобранных интуитивно, окрашенных эмоционально обрывков впечатлений собрать нечто убедительное и цельное, бог знает, однако образ моего Рима, как я ни боюсь ошибиться, надеюсь, начинал складываться.
Ну-ну, бог в помощь, вперёд! – Соснин перевернул страницу.
Рим, 24 марта 1914 года
В третий раз отправляюсь на Палатин, тащу на плече фотокамеру. У меня есть уже своя замечательная тропинка, за аркой Константина и покосившимся столбом с указателем «Foro Romano», направо… я медленно поднимаюсь по тропинке на сочно-зелёный, с подвижными тенями холм – свежий воздух, опушенные солнцем мягкие кроны сосен, в которые время от времени врывается с шумом ветер; Палатин, словно островной возвышенный заповедник энергии, не ею ли тысячелетия, поглотившие и века упадка, до сих пор дышит и живёт Рим?
Поднимаюсь с напутствиями плаксиво-горестного просвещённого римлянина пятнадцатого века, в студенческие годы я вычитал его указующе-вопрошающие сетования в каком-то исследовании римской античности, всё запомнилось слово в слово: «взгляни на Палатинский холм, взгляни на огромные бесформенные развалины. Где мраморный театр, где обелиски и величественные статуи, портик Неронова дворца»? И я, поднявшись, взглянул, и не впал в уныние, не встретившись с тем, что давно исчезло, ибо, показалось мне, увидел то, что никто до меня не видел. Странно! Покой и возбуждение одновременно испытывал я, когда поднимался на Палатинский холм впервые, так и сегодня… покой и возбуждение – это вообще, понял я вскоре, характерное для меня римское состояние, но я испытал его впервые на Палатине. Опять и опять – впервые! В складках и впадинах – барабаны красных колонн; их прерывистые, по границам нефов, ряды, дуги правильных, по циркулю проведённых кругов, красно-бурые торчки бог знает когда обрушенных пилонов и стен – на пористой бутовой кладке, как стёршиеся рельефы, наслоения облицовочных кирпичей – позволяли угадывать размеры безымянных базилик. Эти складки и впадины с немыми камнями, заманивали взгляд в глубину истории, от них веяло таинственностью замкнутых захоронений, но чем выше я поднимался, тем чаще и разнообразнее красно-бурые руины сопрягались с руинами позднейших эпох. Сюда в решающий миг выбора слетелась дюжина вещих коршунов, где-то поблизости, возможно на том самом месте, где я остановился, Ромул убил неудачника-Рема и заложил город; обхожу невнятные фундаменты имперских дворцов и вилл, дом Ливии… на расчищенных наспех фресках, легкомысленных, как все те античные фрески, которые попадались мне на глаза – небеса, гирлянды, крылатые гении, чудесно выписан вид из окна на римскую улочку. Я осмотрелся. Как обогатилась палитра! С минуту назад главенствовали два цвета – суровые красно-бурые камни, тёмно-зелёное колыхание теней, хвойных масс, сейчас, на залитой солнцем макушке холма, и синее небо, и белые стены, и серые неровные цоколи меж кустами ещё не распустившихся роз, и жёлтые пышные соцветия на низких деревьях с жёсткими блестящими листьями. А глубоко внизу, за обрывом обзорной площадки – её мостили безразличные ко всему, что их окружало, голые по пояс каменщики – изумрудный удлинённый овал древнего ипподрома, правее и дальше, до затянутого маревом горизонта – пятнистая блекло-лиловая городская зыбь.
Многоликий Рим простирался, не зная своих пределов? Растекался, и, концентрируясь в символических сгустках, напрямую обращался ко мне?
Хорошо бы… я самонадеянно ждал таких обращений, что-то подсказывало мне, что Рим – это самое важное из того, что мне суждено за свой век увидеть.