Чапек. Собрание сочинений в семи томах. Том 1. Рассказы - Карел Чапек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Следы, которые ниоткуда и никуда не ведут, — вспомнил вдруг Голечек.
— Вот именно. А теперь я построил систему или, если угодно, установил истину, в этой системе все логично и ясно. Но тогда — не знаю, как бы вам передать — тогда это было куда удивительнее, прекраснее и больше походило на чудо. Тогда из моих мыслей ничего не следовало, они ни на что не годились. Я понимал, что существует возможность бесконечного множества иных, противоположных соображений, столь же поразительных, сверхъестественных и прекрасных. Тогда я понимал, что такое беспредельная свобода. Совершенство нельзя опровергнуть. Но едва я взялся конструировать истину, все как-то материализовалось; я должен был опровергать многое, чтобы осталось только одно: истина; я должен был доказывать и убеждать, быть логичным, быть понятным… Но сегодня, во время доклада, я вдруг осознал: прежде, да, прежде я был ближе к чему-то иному, более совершенному. И когда этот фанатик допытывался, что такое истина, у меня готово было сорваться с языка, что «не в истине дело».
— Этого лучше не говорить, — рассудительно заметил Голечек.
— Есть нечто большее, чем истина, — то, что не связывает, а высвобождает. Случались дни, когда я жил, словно в экстазе; я был свободен… Ничто не представлялось мне более естественным, чем чудеса. Ведь чудеса — всего лишь более яркие проявления свободы и совершенства. Это только счастливые случаи среди тысяч неудач и несчастий. Как близок был мне тогда тот единственный след! А потом, уже с точки зрения поисков истины, я иногда ненавидел его. Боже мой, ответьте мне, неужто мы собственными глазами видели это?
— Видели.
— Я так рад нашей встрече, — ликовал Боура. — Собственно, я вас ждал. Давайте посидим где-нибудь, где вам больше по душе. У меня в горле — пустыня. Представляете, были мгновения, когда я смотрел на себя словно со стороны, словно сам сидел в аудитории.
Они спустились в первый попавшийся кабачок. Боура был возбужден, много говорил, подсмеивался над «аристотеликами», в то время как Голечек молча вертел в руках бокал. «Что же ты ищешь, неукротимый? — думал он, поглядывая на Боуру. — Тебе являлось чудо — но ты не узрел в нем спасения. Ты постиг истину — и не покорился ей. К тебе слетало вдохновение, однако и оно не смогло навеки озарить твою жизнь. Ах, мне бы твои крылья!
О, просветленный дух! Наверное, крыла даны тебе лишь для того, чтобы все отринуть? Чтобы нигде не было для тебя ни пристанища, ни покоя? Чтобы стремиться в пустоту и наслаждаться простором, освежая грудь холодом небытия? Если бы мне выпало познать чудо — был бы спасен. Если бы мне открылась истина — я ухватился бы за нее обеими руками; если бы во мне разгорелась искра божья — неужто я не уподобился бы часовне, где пылает неугасимая лампада?
Даже огненный куст — и тот не спасет тебя. А ведь взор у тебя пламенный, и ты различил бы бога и в терниях и в купине, а я вот — слеп, отягощен плотью, и не увидеть мне чуда.
Ах, тебе, верно, недостает египетского плена, чтобы искупить все верой; но кто в силах связать тебя, парящий и безбожный дух?»
— Помните, — обратился к нему Боура, — в прошлом году, склонясь над тем единственным следом, вы предположили, что там, наверное, прошел бог и что можно было бы пойти по его стопам.
— Да нет, — нахмурился Голечек. — Бога нельзя выслеживать полицейскими методами.
— А как же?
— Никак. Можно лишь ждать, пока меч господень не пресечет твоих корней: тогда только поймешь, что держишься на земле лишь чудом, и навек застынешь в удивлении и благоденствии.
— Этот меч уже коснулся ваших корней?
— Нет.
Тут из-за стола в углу поднялся какой-то посетитель я направился к ним. Огромный, дюжий, большелицый и рыжий, он в задумчивости остановился подле них, да так и стоял, наклонив голову и рассматривая Боуру будто издали.
— Что вам угодно? — удивленно спросил Боура.
Человек молчал, лишь взгляд его словно приближался, становясь все более пристальным, неотвратимым, испытующим.
— Вы не пан Боура? — спросил он вдруг.
Боура поднялся.
— Я пан Боура. А кто вы?
— У вас есть брат?
— Есть… где-то за границей. Что вам от него нужно?
Человек подсел к их столу.
— Так, значит, — неопределенно начал он; потом поднял глаза и сказал: — Я и есть ваш брат.
Боура преувеличенно бурно обрадовался и переполошился.
— Ты?! Неужто в самом деле ты?
— Я, — рассмеялся человек. — Как вы поживаете?
— «Вы?..» Я… Отчего ты обращаешься ко мне на «вы»?
— Отвык, — отозвался человек и попытался улыбнуться, но на лице отразилось лишь напряжение и сосредоточенность.
— Вылитая мать, — заметил он, очерчивая пальцем голову Боуры.
— Я бы ни за что тебя не узнал, — восторженно лепетал Боура. — Боже мой, сколько воды утекло! А ну-ка, покажись! А ты в отца, в отца!
— Возможно.
— Какая случайность, — восхищался Боура, — мы ведь случайно заглянули сюда, я и мой приятель Голечек.
— Очень рад, — с достоинством произнес человек и протянул Голечеку большую, жаркую руку.
— Ну, как живешь? — смущенно спросил Боура.
— Да вот, приехал по делу. У меня там, на юге, свой заводишко. Но на родину все-таки съездил.
— Я там не бывал… со смерти родителей, — признался Боура.
— Дом наш разрушили. А на его месте что-то выстроили, кажется, школу, — словом, какое-то уродство из кирпича. Я заглянул внутрь, побродил, пока меня не окликнули — чего, дескать, мне надобно. Такие глупцы, ни о чем понятия не имели. Зато домик напротив цел, как и прежде, вот такой низенький, — прибавил он и показал рукой.
— Не помню, забыл, — смутился Боура. Рыжий детина наклонился к нему; усиленно что-то припоминая, он напряг взгляд, отчего глаза словно сдвинулись к переносице.
— А жил там… жил там Ганоусек, — вдруг радостно воскликнул он. — Ганоусек, нищий.
— С дочками, — просиял Боура.
— Да, у дочек были еще такие воспаленные глаза, с болезненными кругами. И я заходил к ним поесть.
— Вот об этом слышу впервые, — удивился Боура.
— Заходил. Они жарили для меня на плите хлеб. Что бы старик нищий ни приносил — объедки, корки, горох, чудовищную гадость, — я все ел. А потом заваливался спать и откармливал его вшей.
— Вот отчего мы не могли тебя дозваться, — улыбнулся Боура.
Нет, когда вы меня звали, я прятался наверху, на склоне, в высокой — вот такой, по пояс, — траве. Никто про то место не знал, а у меня была там своя норка — как у зайца, — и оттуда я следил за тем, что происходит дома. Оттуда было прекрасно видно, как выбегала мама, искала, звала меня, плакала от жалости и страха, а мне было и больно, и нестерпимо сладко, но я не отозвался бы ни за что на свете. Я боялся, что она меня заметит, и все-таки махал ей рукой. Мне хотелось высунуться на минутку, показаться, но так, чтоб узнать меня она не могла.
— Она тебя часто искала, — всплыло в памяти Боуры.
— Да, а я хотел лишь проверить, будет ли она и дальше искать, сидел, затаив дыхание, и ждал, когда она появится. Она искала, звала; правда, плакать потом перестала. А как-то даже не вышла на порог. Я прождал ее до вечера; мне страшно было одному, совсем-совсем одному. Но она так и не появилась; после этого случая я уже не прятался на косогоре, я шлялся где придется, забредая все дальше и дальше.
— Прости, а в какие края занесло тебя теперь?
— В Африку. Я думал, никто меня не любит, потому скитался по белу свету. Мне хотелось испытать, не приключится ли чего со мной. Я очень любил эти ощущения. Но дома меня никто ни о чем не расспрашивал, и я уходил поболтать на куче щебня к дорожным мастерам. Старый Ганоусек обычно молчал, изредка только поругивался, зато дочки его тараторили… тихо, но без умолку.
— А что было с тобой потом? — почти робко спросил Боура.
— Да что… — Рыжий богатырь задумался. Боура тоскуя ждал. Не расскажет ли брат чего-нибудь о себе? Их разделяла такая длительная разлука, такие дальние расстояния, что словами трудно заполнить эту брешь. Долго, брат, придется нам сидеть, болтая о ерунде, о пустяках, обыденных и незначительных, обо всем, что взбредет в голову, понадобится пропасть житейских мелочей, не важных на первый взгляд, чтобы люди сблизились и поняли друг друга.
Старший брат курил и сплевывал, глядя на пол, и в Боуре проснулось давнее детское ощущение: вот он, большой брат, и он смеет делать все, что вздумается, у него свои тайны. Мне бы хотелось расспросить его обо всем, что он делает, но он всего не расскажет. Я с удовольствием рассказал бы ему о себе, но он ни о чем не спросит! Ах, мне ни за что его не постичь.
Сколько раз я видел, как ты возвращаешься откуда-то, и выражение лица у тебя было отсутствующее, таинственное и довольное, как у кошки, которая с жадностью и наслаждением слопала на чердаке воробья и направляется домой, грязная, преступная, а глаза у нее так и светятся! Как часто я обследовал те места, которые ты покинул, чтобы разгадать, что тебе открылось или что ты скрываешь там; перерыв все и вся, я, обманутый в своих ожиданиях, с досадой обнаруживал лишь затканную паутиной изнанку вещей. Вот и сегодня у тебя знакомое выражение лица; ты снова возвращаешься откуда-то тайно, как и прежде, словно кошка, которая насладилась добычей и уже предвкушает новое приключение.