Пятнадцать жизней Гарри Огаста - Норт Клэр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я так ее любил, что однажды без всяких видимых причин рассказал ей о себе все.
– Меня зовут Гарри Огаст. Мой отец Рори Эдмонд Халн, а моя мать умерла, когда меня рожала. Это моя четвертая жизнь. Я уже несколько раз умирал и рождался снова, но жизнь у меня всегда примерно одна и та же.
Дженни шутливо ткнула меня в грудь и попросила прекратить нести чепуху.
Тогда я сказал:
– Через несколько недель в Америке разразится скандал, в центре которого окажется президент Никсон. В Англии запретят смертную казнь, а террористы из организации «Черный сентябрь» устроят стрельбу в афинском аэропорту.
– Это хорошо, что ты следишь за новостями, – заявила Дженни.
Через три недели после этого разговора начался Уотергейтский скандал. Поначалу он развивался довольно вяло. Однако к тому времени, когда в Англии отменили смертную казнь, президента Никсона вызвали на специальные слушания в конгрессе. А к моменту, когда боевики из «Черного сентября» открыли огонь по пассажирам в аэропорту Афин, всем уже было ясно, что Никсону не избежать процедуры импичмента и смещения со своего поста.
Дженни, осознав, что все мои прогнозы сбылись, долго молча сидела на кровати, опустив голову и ссутулив плечи. Я ждал. Чему-чему, а искусству ожидания неизбежного я за четыре жизни научился на славу. У Дженни была худощавая, даже несколько костлявая спина, теплый, гладкий живот, вызывающе короткая стрижка и улыбчивое лицо с мягкими чертами.
– Как ты узнал обо всем этом? – спросила она. – Откуда тебе стало известно, что все это случится?
– Я же говорил тебе – это моя четвертая жизнь и у меня отличная память.
– Что значит – четвертая жизнь? Разве такое возможно?
– Я не знаю, – ответил я. – Я стал доктором наук, чтобы попытаться выяснить это. Я проводил эксперименты на самом себе, изучал свою кровь, свое тело, свой мозг, старался обнаружить в себе что-то такое… что-то необычное. Но я ничего такого не нашел. Похоже, это не медицинская проблема, а если даже и медицинская, то пока у меня недостаточно знаний, чтобы разобраться, в чем тут дело. Я бы давным-давно бросил все это и занялся чем-нибудь другим, но встретил тебя. Может быть, я буду жить вечно, но сейчас я не мыслю своей жизни без тебя.
– Сколько тебе лет? – спросила Дженни.
– Сейчас, в этой жизни – пятьдесят четыре. А всего – двести шесть.
– Я не могу… не могу поверить в то, что ты говоришь. Я не могу поверить, что ты говоришь серьезно.
– Мне очень жаль.
– Ты шпион?
– Нет.
– Может быть, ты болен?
– Нет. Во всяком случае, в общепринятом смысле этого слова.
– Но тогда почему?
– Что «почему»?
– Почему ты говоришь такие странные вещи?
– Потому что это правда. Я говорю тебе правду.
Дженни обернулась, подползла по кровати ко мне, обхватила ладонями мое лицо и заглянула мне в глаза.
– Гарри, – со страхом сказала она. – Скажи мне, ты говоришь все это серьезно?
– Да, – ответил я и почувствовал прилив неизъяснимого облегчения. – Да, я говорю совершенно серьезно.
В ту ночь Дженни ушла от меня, надев пальто прямо на белье и не глядя сунув ноги в резиновые сапоги. Она переехала к своей матери, которая жила в Нортферри, неподалеку от Данди. На столе она оставила записку, в которой сообщила, что ей нужно время, чтобы подумать. Я дал ей на раздумья день, а затем позвонил. Ее мать сказала мне, чтобы я держался от нее подальше. Я подождал еще день и позвонил снова, умоляя, чтобы мать Дженни попросила свою дочь со мной связаться. Это оказалось бесполезно. На третий день, когда я набрал номер, телефон оказался отключен. Дженни забрала машину, поэтому я доехал до Данди на поезде, а остаток пути проделал на такси. Погода стояла чудесная. Гладкая, как зеркало, поверхность моря сверкала в ярко-оранжевых лучах заходящего солнца, которому, казалось, было так интересно узнать, чем все закончится, что оно не хотело опускаться за горизонт. Мать Дженни жила в маленьком белом коттедже с удивительно низкой входной дверью. Когда я постучал в нее, хозяйка дома, крохотная, словно лилипутка, женщина, лишь чуть приоткрыла ее, не сняв цепочку.
– Дженни не хочет вас видеть, – с ходу выпалила она, не дав мне раскрыть рта. – Извините, вам лучше уйти.
– Но мне необходимо с ней повидаться, – умолял я. – Мне нужно поговорить со своей женой.
– Уезжайте немедленно, доктор Огаст, – отчеканила женщина. – Мне очень жаль, но вам необходима помощь.
Дверь, также выкрашенная в белый цвет, со скрипом затворилась, лязгнув цепочкой. Я принялся молотить в нее кулаком, потом стал стучать в окна, прижимая лицо к стеклу. В доме погас свет – видно, его обитательницы не хотели, чтобы я их увидел, или надеялись, что мне скоро надоест ломиться в их жилище и я уйду. Солнце наконец зашло. Я сел на крыльцо и, зарыдав, принялся звать Дженни, умоляя ее выйти и поговорить со мной. В конце концов ее мать вызвала полицию. Меня посадили в камеру, в которой уже находился мужчина, арестованный за кражу со взломом. Он принялся насмехаться надо мной, и я избил его до полусмерти. Тогда меня посадили в одиночку и продержали там целые сутки, после чего пришел врач и принялся расспрашивать меня о моем самочувствии. Затем он выслушал мои легкие с помощью стетоскопа, что вряд ли могло помочь поставить диагноз, если речь шла о психическом заболевании.
– Вы сами считаете себя сумасшедшим? – поинтересовался доктор.
– Нет, – отрезал я. – Во всяком случае, не настолько, чтобы не отличить хорошего врача от плохого.
Должно быть, бумаги были подготовлены заранее, пока я сидел в одиночной камере, поскольку уже на следующий день меня отвезли в заведение для душевнобольных. Когда я увидел табличку над входом, я невольно рассмеялся. На ней было написано: «Убежище Святой Марго». Кто-то стер два последних слова надписи – «для несчастных», и теперь на их месте зиял пробел. Это был тот самый сумасшедший дом, где в моей второй жизни я покончил с собой в возрасте семи лет, выбросившись из окна.
Глава 7
Специалисты, занимающиеся проблемами психиатрии и психологии, к 90-м годам XX века привыкли главным образом консультировать своих пациентов и поддерживать их эмоциональную и психологическую стабильность. Я и сам пытался стать психологом, но довольно быстро понял, что проблемы моих пациентов были либо слишком серьезными и потому практически неразрешимыми, либо носили чересчур субъективный характер, чтобы о них можно было составить более или менее полное представление. В то же время инструменты для решения этих проблем, имевшиеся в моем распоряжении, были либо слишком слабы и неэффективны, либо, наоборот, излишне радикальны. Вскоре я понял и то, что по своему темпераменту я совершенно не подхожу для работы психологом. В общем, когда я во второй раз за время моего существования – и соответственно впервые в моей четвертой жизни – попал в приют для умалишенных имени Святой Марго, мои чувства представляли собой странную смесь ярости и гордости из-за того, что окружавшие меня умственно ограниченные смертные не в состоянии понять ни того, что психически я совершенно здоров, ни моего превосходства над ними.
Психиатры и психологи 60-х годов ХХ века по сравнению с их коллегами 90-х – все равно что гениальный Моцарт в сравнении с Сальери. Полагаю, мне повезло, что некоторые экспериментальные методики 60-х к тому времени, когда я снова оказался в сумасшедшем доме, не дошли до английской глубинки. Благодаря этому меня не подвергали тестам на употребление ЛСД или экстази и не предлагали обсудить мою сексуальную ориентацию: как выяснилось, единственный в приюте Святой Марго психиатр, доктор Абель, считал Фрейда безумцем. Я быстро понял это, наблюдая за тем, как в заведении обращались с пациенткой по прозвищу Судорога. На самом деле имя этой несчастной было Люси. Ее лечили от синдрома Туретта. Чтобы избавить ее от множественных тиков, санитары лупили ее ладонями по вискам, а когда в ответ женщина начинала громко кричать – что случалось довольно часто, – двое здоровенных мужчин валили ее на пол, после чего один садился ей на ноги, а другой на грудь. Вставали они только тогда, когда становилось ясно, что пациентка вот-вот потеряет сознание. Как-то раз я попытался вмешаться и был подвергнут той же «лечебной» процедуре. Пока я лежал, распластанный на полу, не в силах даже пошевелиться под тяжестью сидевшего у меня на груди Билли-Урода, главного санитара дневной смены и бывшего уголовника, а Ньюби, санитар-новичок, который за полгода работы никому не сказал, как его зовут, стоял у меня на запястьях, мне прочли целую лекцию. Билли-Урод под благосклонным взглядом Клары Уоткинс сообщил мне, что я очень нехороший, непослушный тип и если я считаю себя доктором, это вовсе не означает, что я что-нибудь понимаю в психиатрии. Когда от бессилия я стал кричать, мне отвесили мощную оплеуху. Это вызвало у меня приступ ярости, который я попытался использовать, чтобы не дать пролиться слезам, предательски подступавшим к глазам. Однако у меня ничего не вышло.