Счастье впереди - Сергей Пылев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С 1939 по 1947 год он ответственный секретарь Центрального Союза воинствующих безбожников.
В 20-30-е годы физически уничтожены сотни тысяч служителей Русской Православной Церкви. В тюрьмы и ссылки отправлены еще полмиллиона.
Колокольный звон запрещен по городам России с осени 1930-го...
Я тогда еще не знал слова "Бог", но отец, "сталинский сокол", комэск, был для меня богом.
Для меня отец был богом, когда атакующе возносил свой ястребок над буддийски отрешенными сахалинскими сопками; когда после полетов вваливался в нашу землянку, распаленную румяной "буржуйкой", не по-земному облаченный в медвежьих объемов меховой комбинезон; когда вешал на грядушку моей кровати командирский ТТ в твердокожаной кобуре.
Однажды я нашел на улице медный, с бирюзовой патиной крестик на шелковой тесемке. Вряд ли кто здесь, в военном городке, мог его носить и случайно потерять: особисты умели работать. Скорее всего, крест был случайно обнаружен кем-то в старых вещах и поспешно выброшен как опасное свидетельство.
"Не надо нам монахов, не надо нам попов, бей спекулянтов, лови кулаков! Что с попом, что с кулаком - все одна беседа: в пузо толстое штыком дармоеда!"
Я не знал, что делать с крестиком, и, повертев его, поцарапав и даже понюхав, повесил поверх своей шикарной синей матроски с белым широким отложным воротником на спине. Само собой, был я при бескозырке с золотистыми лентами и геройской надписью на околыше - "Варяг".
Так и топал я с крестом почти до самого штаба, где мы тогда жили.
Увидев его на мне, мама обморочно, пугающе растерялась:
- Кто это тебе дал?..
Я на всякий случай захныкал. Что-что, а это я умел. Наверное, из меня со временем мог бы получиться профессиональный плакальщик, если бы это занятие востребовалось. Хотя однажды оно мне пригодилось - когда умер Сталин. Услышав сообщение по радио, первой в нашем доме заплакала мама, а потом к ней подстроился я, да так основательно, что она, невольно забыв обо всем, срочно бросилась успокаивать мой прорезавшийся рев.
Отец всадил мне четкий подзатыльник, сорвал крест и куда-то быстро вышел.
Когда он вернулся, на ладони у него воинственно сидел крупный, с грецкий орех, паук с белым крестом на брюшке. Я видел возле сарая его ловчую сеть: огромное, геометрически совершенное полотнище, нашпигованное мумиями мух.
- Если ты будешь носить свой крест, он ночью залезет к тебе на грудь и заберет его! Оттого он и называется "крестовик"! - сказал отец.
Крестовик приподнялся и, словно дирижируя жизнью и смертью, взмахнул когтистыми клешнями-хелицерами.
Я уверен, что отец понятия не имел ни о какой психотерапии. Это была не та наука, которая требовалась "сталинскому соколу"; ему преподавали науку побеждать.
И все же с пауком у отца по наитию получилась настоящая психотерапевтическая классика. Я на подсознательном уровне пережил страх перед крестом. Вряд ли такое мог проделать даже главный безбожник страны Тучков.
Завершил мой стихийный атеистический ликбез папин племянник Виктор. Он тогда служил в армии на Кавказе, получая лычку за лычкой, как и подобает крестьянскому парню, в котором перемешались две крови: запорожских казаков и уральских. Когда однажды он приезжал на побывку, мне запомнилось, как Виктор мог без особого напряжения заплести в косичку пару-другую гвоздей-двухсоток.
На третьем году службы он познакомился с девушкой и стал, как тогда говорили, "ходить" с ней. Но ходили они не в парк или в кино, а в церковь.
Это открылось: Виктора под аплодисменты всего полка выкинули из комсомола. В итоге он наладился бежать в Турцию. Само собой, его задержали; на суде прокурор торжественно потребовал расстрелять предателя. И все-таки Виктор остался жив: суд признал его душевнобольным.
Один раз, уже после папиной демобилизации, мы ездили к нему в диспансер.
Я невольно держался в стороне от Виктора: боялся заразиться сумасшествием, как заражаются тем же гриппом, боялся странного вида двоюродного брата - жилистый, ломовой мужик, развесивший матерую бороду, а выражение лица детски-восторженное, взгляд веселый, словно все вокруг себя благодарящий.
Так и отпечаталось во мне это триединство: предательство Родины, вера в Бога и сумасшествие.
Впервые церковь я увидел, когда мы переехали в Воронеж: пошли с мамой купить для меня пару почтарей на развод, а напротив птичьего рынка стоял под уныло зеленым куполом барабан Покровского храма. В нем год от года собирались сделать музей атеизма, но как-то все не складывалось. И не сложилось.
Служба только что закончилась: из храмовой черноризной полутьмы медленно выходили редкие люди - все больше суровые старухи. Они шли угнувшись, словно стеснялись глядеть встречным в глаза: просто-напросто после строгих церковных сумерек им был резок нахальный солнечный свет.
Когда старушки поравнялись с нами, мама закрыла меня собой и звучно сказала:
- Милые бабушки! Разве вы не слышали: Гагарин летал в космос, но никакого Бога там не встретил!
Кто ей ответил, я не видел. Мама умело позаботилась о моей атеистической непорочности. Пусть она это сделала не совсем изящно, но надежно. Притиснутый к ее спине, я слышал только старушечий голос, почти все слова в своей жизни сказавший: это был даже не голос, а как бы отголосок.
Я тем не менее хорошо расслышал его и слышу посейчас, и, наверное, буду слышать долгие годы, если не всю оставшуюся жизнь. Подобных голосов теперь нет. Никакой мастер сценической речи его не поставит. Такой голос может быть только у православной старушки, для которой церковь - дом, а дом - церковь, и жизнь ее кротко, нежно перетекает в Царствие Небесное, где ждут ее восемь сыновей, павших за веру, царя и отечество: кто на Японской, кто в дни Брусиловского прорыва. Да только если она когда и плакала, то благоговейно, застенчиво, памятуя душой, что уныние и горевание среди первейших грехов плоти.
- Как тебя, доченька, зовут? - услышал я ее.
- Татьяна Яковлевна!
- Ты в Москве, Танечка, была?
- Я недавно оттуда. У меня муж военлет, и его вызывали в столицу за новой правительственной наградой!
- И что же ты в Москве видела?
- Мы ее всю обошли! По Красной площади гуляли, в мавзолей очередь отстояли. На ВДНХ ездили!
- В зверинце были! - крикнул я. - Только больше всего мне в планетарии понравилось!
- А Хрущева, Танечка, ты видела?
- Москва большая!.. Нет, конечно!
- Теперь скажи: небо поболе столицы будет?
- Само собой! Только к чему вы это?
- А к тому, что твой Гагарин Бога в небе не увидал...
Мама растерялась, и как-то нешуточно, едва не до слез. Я впервые увидел, как она достала из своей бисерной сумочки тяжелый серебряный портсигар с папиросами и закурила. Эту сумку, как я позже узнал, расшили по сафьяну мелким цветным бисером монахини Киево-Печерской лавры. Она обычно лежала в дубовом, воскового отлива шкафу. Там под замком было еще много чего интересного: чернобурка с наглыми стеклянными глазами, меховая муфта с потайным, на молнии карманом, потом же мамины рисунки, стихи и папины награды, его летная книжка, которую я так любил перелистывать: тип самолета, задание, погодные условия...
Мама называла этот шкаф дворянским, старорежимным словом "шифоньер". Во всем облике этого высокого, ладного ящика, посейчас живущего у меня в квартире, была видна ручная столярная работа знатока. Шифоньер еще перед революцией сделал мамин отец, Яков Сердюков. Он и по мебели умел, и крупорушку мог соорудить, футляры для часов, киоты. Однажды, году в тридцать первом, перед майскими праздниками Яков поставил карусель, но сельсоветчики приказали порубить ее на дрова, признав такое веселье буржуазным пережитком.
На другой день после диспута о Гагарине и Боге мама принесла из библиотеки две книги и строго, осторожно, как ржавую гранату, которую я в очередной раз притащил домой, положила их на этажерку: "Забавная Библия" и "Забавное Евангелие".
Она прочитала все это за вечер. Хотя это было даже не чтение в прямом смысле слова. Нельзя здесь воспользоваться и сравнением "проглотила".
Мама напряженно проработала страницу за страницей, снайперски подчеркивая цитаты отточенным штурманским карандашом. Кое-что она деловито выписывала в толстую общую тетрадь, которая, однако, куда-то потом бесследно делась.
Я не без основания ждал, что в итоге последует митинг домашних масштабов. Все к этому шло. Тема его была ясна.
Время от времени мама отрывалась от чтения и педагогическим голосом рассказывала, как девчонкой бегала через все село глядеть на карнавал "Комсомольская Пасха". В конце празднично одетые активисты сжигали соломенное чучело Бога. А в храмовый праздник они поручали ей расклеивать на домах плакаты "Попам вход воспрещается!". Кто такой плакат у себя срывал, мог и на Соловки отправиться. Так и висели они месяцами, выцветая и лоскутясь.
До сих пор мама из года в год на святые праздники демонстративно затевала генеральную уборку или большую стирку. На плиту водружался один бак за другим. От пара темнели и пузырчато набухали потолки. Азартно кипящая вода была адской отбеливающей смесью из наструганного мыла мертвенно-воскового цвета, соды и сопливого канцелярского клея.