Не зяблик. Рассказ о себе в заметках и дополнениях - Анна Наринская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При этом статус Измайлова был, по его собственным словам, «не определен абсолютно», он практически действовал от своего лица – тем более что в девяносто шестом, после откровенного интервью майора радио «Свобода», командующий войсками Северо-Кавказского военного округа Анатолий Квашнин выступил с заявлением, что «такой майор нам не нужен».
Именно в качестве частного лица Измайлов освободил множество людей и с той, и с другой стороны. Его успех определялся не декларированной, а искренней уверенностью, «что мы одинаковые – что боевики, что российские солдаты. Одинаковые… И чувства одинаковые, и эмоции, и так далее, и так далее», и абсолютным нежеланием судить и ужасаться («Тот же Салман Радуев, он был не таким, как телевизионный облик „Салман Радуев“. Ну абсолютно он был не таким, не таким крутым! Как относились к нему подчиненные – некоторые его посылали просто»). У майора была одна и очень простая цель – освобождать.
В своем стремлении к этой цели он выглядит иногда даже механистичным: «Это был своеобразный конвейер – освободил и забыл, освободил и забыл». Но именно «техническое» отношение к делу позволяло продуктивно переговариваться с представителями Ичкерии, для которой «похищения, среди разрухи, были едва ли не „бюджетообразующим“, поддерживающим социально-экономические отношения, так сказать, бизнесом».
Эта трезвость Измайлова оказывается противопоставлена какой-то особенной, изощренной вывернутости федеральных мозгов, свидетельства которой – практически единственное, что заставляет майора терять бесстрастность столько лет спустя. «Построили мне 20 человек, 20 заложников там было, и каждый глазами говорил: „Выбери меня!“ И там находились и офицеры, там находились и гражданские лица, и я, как Бог, должен выбрать одного. Какое я имею право! Но сейчас, если я не выберу одного, то вообще мне никого из них не дадут. И меня спас именно солдатик, который еле-еле шел. Это был Сережа Худяков – он был больной. Вот я взял Сережу Худякова, привез в Москву и с ним пошел в эту президентскую комиссию по розыску без вести пропавших. И зампредседателя этой комиссии мне говорит: „Почему ты взял солдата, а не офицера?“ – И что я ему мог ответить? А потом мы дальнейшую судьбу Сережи Худякова должны были решить в Центральной комендатуре в Москве. И вот прокурор ему грозно говорит: „Мы еще должны посмотреть, как ты попал в плен“. И Сережа Худяков, который не плакал, находясь у боевиков в Чечне, Сережа Худяков закрыл глаза руками и горько заплакал, этот восемнадцатилетний мальчик».
Если бы майора Измайлова не существовало, его следовало бы выдумать – просто для того, чтобы у нас имелся такой персонаж, вернее, такой герой. Но, судя по нашим «чеченским» произведениям, например по всячески премированному «Асану» Владимира Маканина, выдумать что-нибудь хотя бы соотносимое с рассказом майора отечественная литература не в силах. «Путеводителю переговорщика» этот разочаровывающий вообще-то факт придает дополнительную ценность.
Часть II
А вот текст, который, как видится теперь, был ошибкой с самого начала. Стал ею ровно в тот момент, когда я решила написать о книге Литтелла – тогда, когда ее перевод на английский вышел в Америке и вызвал там нечто вроде литературного скандала. (К этому времени написанный по-французски роман об оберштурмбаннфюрере СС, воевавшем на Восточном фронте и принимавшем участие в «окончательном решении» еврейского вопроса, уже получил Гонкуровскую премию во Франции.) Ошибка, разумеется, состояла не в выборе текста – как я и предполагала, выйдя по-русски, «Благоволительницы» стали прямо-таки сенсацией. Ошибка (ну, или одна из) состояла в том, что мое представление – что о природе литературных сенсаций, что о реакции на темы и рассуждения, которые предлагает Литтелл, – было, скажем так, безродно-космополитским. «Обычный признак сенсации – резкая поляризация мнений, но хулителей романа в России нашлось немного, зато похвалы звучат невероятные: „огромная историческая фреска“, „уникальная, беспрецедентная форма“, „бесстрашное обращение к проблеме зла“, „великая книга“, „книга на века“. Хвалители предупреждают, что книга „вызовет у читателя сопротивление“, или называют ее „болезненной проверкой читателя“ – но (продолжают они) читатель обязан это сопротивление преодолеть, обязан на эту болезненность согласиться», – написал Григорий Дашевский в своей заметке, которая вышла, когда «Благоволительниц» уже перевели на русский и этот хор восторгов немолчно звучал уже некоторое время. Причем если даже и были те, у кого книга, раскрывающая внутренний мир убивавшего евреев эсэсовца, «вызвала сопротивление», то они об этом своем ощущении сообщать не торопились, так что слышны были чуть ли не исключительно восторги.
В итоге мой текст оказался текстом почти без адресата: я-то писала его, исходя из очевидной, как мне казалось, предпосылки, что очень многим – включая даже и интеллектуалов – роман Литтелла из самых простых «человеческих» соображений покажется невыносимым, а внутренний опыт, который он предлагает, лишним, и отчасти спорила с этим мнением, а натолкнулась на тотальное приятие. От того, что я написала о самом романе, я, разумеется, не отказываюсь и до сих пор считаю литтелловскую попытку разбить нашу самодовольную уверенность в том, что мы бы уж точно никогда, ни при каких обстоятельствах не стояли бы «с ружьем у расстрельного рва», – важной в том числе в литературном смысле. Но от того, как я написала, – от этого «доказательного» тона, от этой установки не говорить об авторской манипуляции (об этом-то, была уверена я, каждый второй скажет), а только о том, почему такая манипуляция имеет смысл, – вот от этого, да, хотелось бы отказаться.
Хотя теперь – спустя несколько лет и бесконечное число круглых столов и радиопередач, куда меня приглашали хвалить Литтелла хором со всеми и где я из раза в раз оказывалась единственной его критикующей (потом вышел Гришин текст, и стало немного легче), – мне кажется интересным вот что. «Благоволительницы» вышли по-русски в конце зимы одиннадцатого года. Интеллигенция ходила на митинги, регистрировалась наблюдателями на выборах, готовилась избираться в координационный совет оппозиции. И эта же самая интеллигенция практически хором (в отличие от читающей публики других стран) на ура приняла текст, окунающий нас в нашу собственную слабость. В то, что мы все – безвольные игрушки в руках рока и не нам судить тех, кто принял сторону зла. То есть сегодня мне, безусловно, куда интереснее, что эта общность восторгов говорит нам об этой общности людей.
«Благоволительницы» Джонатана Литтелла
25.09.2009В «Благоволительницах» почти тысяча страниц. И Джонатан Литтелл волоком протаскивает нас сквозь эту толщу нарочито избыточного, а иногда и отвратительного текста. Не давая возможности остановиться, перевести дух и тогда уж почти наверняка забросить это мучительное и часто разочаровывающее повествование.
Главное из таких разочарований настигает почти уже в конце. Центральному герою книги (от лица которого и ведется это циклопическое повествование) оберштурмбаннфюреру СС Максимилиану Ауэ удается выехать из окруженного русскими Берлина и добраться до пустующего дома своей сестры Уны в Померании. Затворившись там, он опустошает винный погреб и ведет длинные воображаемые беседы с отсутствующей сестрой. Эта сестра-близнец к тому же – любовь всей его жизни. Идеал, к которому Максимилиан вечно стремится, так что даже свой гомосексуализм он объясняет тем, что хотел испытывать те же ощущения, что и она.
И вот эта воображаемая и потому даже еще более желанная и еще более светлая (в противоположность даже не темному, а скорее мутному Максимилиану) Уна заявляет, что она знает настоящую причину, из-за которой убивали евреев. Убивая евреев, утверждает она, мы, немцы, хотели убить самих себя, убить еврея в себе, убить в себе то, что соответствует нашей идее еврея. Убить в себе толстопузого буржуа, пересчитывающего свои гроши, мечтающего о признании и власти, которую он понимает как власть Наполеона III или власть банкира. Убить буржуазную мораль, убить практичность, убить покорность, уживающуюся с жаждой доминирования, – убить все эти замечательные немецкие достоинства. Потому что все эти качества – они наши, подлинно немецкие, перенятые евреями потому, что они мечтали быть на нас похожими. А мы, продолжает Уна, мы, в свою очередь, мечтали быть похожими на евреев с их ничем не замутненной верностью Закону. Но мы все ошибались – и евреи, и немцы. Потому что сегодня быть евреем – это значит быть Другим. Быть «не таким» – наперекор всему.
Далеко не всякое произведение может вынести подобный набор клише, предлагаемый в качестве апогея, в качестве точки, где сходятся многие идеологические линии, где объясняется необъяснимое. (Такая «слитность» евреев и немцев, к примеру, – ключ к странной галлюцинации, посещающей Максимилиана, присутствующего на публичном выступлении Гитлера, – фюрер вдруг предстает ему покрытым бело-голубым раввинским талесом.) Но роман Литтелла с этим справляется, как он справляется еще много с чем, утрамбовывая чрезмерности, высокопарности и сентиментальности в чернозем текста.