Сказ о змеином сердце, или Второе слово о Якубе Шеле - Радек Рак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они и упали. Все, даже старый Кольман, жид.
Ясновельможный пан неспешно подкрутили ус и окинули взглядом все эти отвратительные, неотесанные морды. Хамы тупо таращились – так тупо, что тошно было. Однако вельможный пан преодолели отвращение и даже позволили целовать свой перстень, прежде всего хорошеньким девкам. Ведь был пан и добр, и милосерден.
Помещик постучали хлыстом по голенищу сапога, плотно облегающему икру, и кивнули писарю. Тот поклонился и принялся зачитывать все недоимки и задолженности по барщине. Кто-то не отработал два дня пешей барщины, а кто-то не явился на день барщины конной – то есть со своей лошадью и плугом. Обоим им вельможный пан задолженность простили, ведь были они и добры, и милосердны.
Мацей Соха, однако, задолжал два дня добровольной барщины. Известно, что помимо предписанной законом работы на господском поле, на отдельных крестьян дополнительно возлагалась добровольная барщина; количество ее дней определял сам помещик по своему усмотрению и мудрости, а иногда принимал ее и натурой: зерном, яблоками или девками. И получил Соха от управляющего пять палок по голой спине, а его баба – три; затем они поднялись и поцеловали перстень пана, и клятвенно пообещав явиться на работу завтра на рассвете. Безземельный крестьянин Петр Неверовский не отбыл трех дней пешей барщины. И отбыть он их никак не мог, потому что умер на день святого Иосифа. За покойного Петра двенадцать палок было назначено его старшему сыну Томашу. Сальча Неверовская тоже получила пять ударов березовой розгой, но лишь потому, что вельможному пану хотелось получше рассмотреть ее раздетой выше пояса. Судя по одобрительному кивку, Сальча помещику пришлась по вкусу. Напоследок и Томаш, и Сальча поблагодарили вельможного пана низким поклоном до самой земли, как это делают русины в церкви.
И так все и продолжалось: кому-то задолженность простили, кому-то оставили. Ведь был пан и добр, и милосерден.
Пришел черед держать ответ и безземельному Кубе. Когда писарь назвал его фамилию, паренек не сразу сообразил, что о нем идет речь. Не пользовался он фамилией с тех пор, как отец прогнал его за то, что он однажды неловко обошелся с керосином и сжег хату и полгумна. Все называли его то Кубой из корчмы, то Кубой-шабашником, то Тощим Кубой. Он и сам себя так называл. Старому Мышке пришлось подтолкнуть его в бок, когда писарь снова крикнул:
– Якуб Шеля. Должен два дня косьбы.
Сказывают, что, если бы в тот день помещик обошлись с Кубой иначе, многих обид можно было бы избежать и все закончилось бы по-другому. Порой, оглядываясь в прошлое, можно заметить, что все важное и значительное начинается с пустяка. Из сущей ерунды возникает любовь: и та, что приносит счастье, и та, что причиняет боль, и та, что несет и то, и другое. Из-за пустячного повода вспыхивают войны, в которых гибнет множество людей, а те, что выжили, живут опустошенные, и из-за этой глубокой внутренней пустоты их порой трудно назвать людьми.
Потому и кажется, что нет под солнцем важных вещей, а есть лишь пустяки. Или наоборот. Понять это способен лишь разум Божий, но не человеческий, аминь.
Сказывают, что в тот день Якуб вышел из толпы хамов с гордо поднятой головой, хотя на самом деле ноги у Кубы были словно из соломы, и он едва не наделал в штаны. Управляющий Мыхайло, мужик сухой и жилистый, схватил Кубу за шиворот и поставил перед вельможным паном.
Помещик лениво взглянул на хлопца. Хам как хам, все они одинаковы. Ясновельможному уже изрядно наскучили эти тупые рожи, пану захотелось повеселиться.
– Двадцать пять, – бросил он равнодушно.
– Ваше благородие, два дня косьбы… – неуверенно заметил писарь.
Шляхтич смерил его взглядом.
– Будешь меня учить, дармоед? Двадцать пять. Кайзер разрешает, закон на мой стороне. Ну же.
Потом говорили, что Якуб храбро выстоял до конца порки и даже глазом не моргнул. Управляющий бил его и бил, а тот только смотрел на помещика, и взгляд у него был злой, очень злой. А когда ему в конце подсунули панский перстень для целования, Якуб на него плюнул, за что получил еще десяток палок, хотя по старым законам императора Иосифа больше двадцати пяти назначать было нельзя. Другие же утверждали, что Куба после девятнадцатого удара упал на землю без чувств. Помещика это грубое неповиновение привело в ярость, и пареньку отмерили еще десять палок, хотя кайзеровский закон гласит: двадцать пять – и баста.
Как это было на самом деле, сам хлопец не помнил, потому что после тридцать пятого удара он был уже не Кубой и не Якубом, а самой болью. Боль стучала в его теле и заливала глаза пунцовым мраком. Посреди этого мрака то и дело вспыхивали какие-то образы, и хлопцу чудилась то тут, то там проходящая мимо Мальва. Она появлялась то в толпе крестьян, то среди дворовых, то за спиной шляхтича. И никто ее не видел, один лишь Куба.
– Ну, а теперь музыка. – Помещик довольно потер ладони. – Петь, хамы, танцевать и веселиться! Это корчма, а не кладбище!
Оказалось, однако, что нет гусляра Йонтека Гацы – он задолжал не то пешую, не то конную барщину, и управляющий палкой перебил ему два пальца. Вперед вышли басист и барабанщик, но из одного баса и барабана настоящей музыки не выйдет. Потом кто-то шепнул, что Рубин Кольман держит в сундуке кларнет, и помещик погнал старого жида играть. Кларнет был древний, засиженный мухами и страшно хрипел, но вельможный пан уже хмурились от нетерпения и нервно трясли ногой, потому крестьяне принялись изо всех сил петь, танцевать и радоваться.
Куба очнулся под забором, когда ночь уже заволокла небо. Кольман по-прежнему мучил кларнет, а крестьяне пели все, что им только приходило в голову. Их благородие танцевали в самой гуще толпы и кружили то одну девку, то другую. И им ничуть не мешало, что жид играет еврейские мелодии, а крестьяне поют свои народные песни.
На миг померещилось хлопцу, что пан танцует с Мальвой, что она ведет его, кружит в танце и смеется, как дьяволица. Но стоило ему моргнуть, и девушка исчезла. А вельможный пан не танцевали, потому как они изволили быть совершенно пьяны, облеваны по самые колени и с трудом держались на ногах, а управляющий с