Тиф - Сергей Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Какая у него последняя температура?
– Сорок один и шесть…
Наумчик как-то остро понял эту цифру и ясно оценил всю опасность положения, но опять не испугался.
Нечто вроде чувства игрока, очень приближающегося к чувству "безумства храбрых", смутно зашевелилось в нем. Где-то в глубине подумалось:
– Еще две-три десятых… котел жизни разорвется от собственного давления… что же, что же?.. посмотрим…
Перепеленали четыре раза. С каждым разом ощущение блаженства притуплялось. Но все еще, когда холодная простыня касалась тела, он открывал глаза, и тотчас опять бессильно закрывал. Сразу летел в черную пучину, в глубине которой ярко горели красочные пятна.
Еще несколько раз отрывали его от внутреннего мира, но потом перестало воздействовать и ощущение холодной воды.
XVII.Прошло около двух недель с того дня, когда он ощутил ненормальное возбуждение в первый раз. Должны были наступить кризис или смерть.
Он этого не знал. Сознание времени вполне исчезло из его восприятия. Не было ни дня ни ночи. Он жил исключительно во внутреннем мире напряженной мысли, красок и огня.
Вся его жизненная энергия, вся таившаяся в нем воля к жизни были вытеснены из обычных пределов его "я" в эти неведомые области сознания. Сконцентрированная здесь, в своих предельных границах, упорствующая жизнь теперь достигала роковой вершины в колоссальной судорожной напряженности. Наружно он по прежнему лежал неподвижно и спокойно.
Теперь, когда он вплотную подошел к границам небытия, процессы мышления приняли другое направление. Он привык к блеску и краскам своего мира и они больше не интересовали. Объектом воинствующей мысли явилось то, что всегда составляло центр его умственной и духовной жизни. На последней грани жизни неотразимо влекли и волновали ее глубочайшие, основные вопросы.
В нем всегда жил дух философа-поэта и психолога-исследователя. Стоя за станком в грохочущей мастерской, на сотрясающемся от железного напряжения полу, он прислушивался к ритму железного гула и улавливал в нем ритм всеобщего творчества жизни. Гул говорил, что и сам он, и весь этот маленький трудовой коллектив, спрятанный в мрачных кирпичных стенах завода, есть главные строители жизни и создатели ее ценностей. Все то, что поэт, композитор, художник в течение тысячелетий заключали в музыку, слово и краски, глубочайшими своими корнями таилось здесь, в этом труде первообразе всякого творчества. И он чувствовал гармонию своего труда с всеобщим творчеством жизни.
Долгое время диссонансом в этой гармонии был вопрос о личной смерти. По крайней мере, он сам думал так. Но с началом революции, добровольно отправившись на фронт, он убедился, что в нем не оказалось страха смерти. Однако Наумчик был честен сам с собою и со своею мыслью и скоро внутренне почувствовал, что отсутствие страха смерти не разрешает самого вопроса. По прежнему он пытался найти разрешение вопроса изнутри и это во многом определило его внутренние процессы.
И теперь образ смерти с лицом прекрасной женщины постоянно смотрел на него строгими вопрошающими глазами. Иногда прекрасное лицо закрывалось быстро бегущими черными облаками и он терял нить мысли. Но лицо прояснялось опять. Наумчик тоскливо смотрел в строгие вопрошающие глаза и внутренне кричал:
– Смерть, смерть, боюсь ли я тебя?
По-прежнему прекрасное лицо было бесстрастно, и Наумчик вновь кричал в строгие глаза:
…– не боюсь, не боюсь… смотри строже… не боюсь…
И как-то странно в эти слова вплетались яркие беспорядочные образы того, что он сам когда-то передумал или читал о смерти. Весь в красном пламени мелькнул "Каин" Байрона в позе задумчивого Мефистофеля, как у Антокольского. И "Каин" горько бросил ему:
– "Я живу для того лишь, чтобы умереть".
А Наумчик миллионами голосов закричал ему:
…– лжешь, лжешь, лжешь…
Потом весь в белом, с черными тучами, клубившимися у ног, проплыл Сократ с чашей яда в руке. Он провозглашал:
– "Жизнь философа – постоянное размышление о смерти".
И ему Наумчик закричал:
– Не прав, не прав… Жизнь – борьба… жизнь – наслаждение борьбой… стремление вверх…
Сократа сменил Платон, с большой бородой. Он доказывал бессмертие души. А Наумчик знал, что он доказывает из страха смерти. Строгое прекрасное лицо ее стояло над всеми образами и по-прежнему вопрошающе смотрела на него. И он кричал в него все так же миллионами голосов.
…– Не боюсь, не боюсь, не боюсь…
И вдруг мелькнул Толстой в той позе, как был изображен на фотографии, висевшей над столом Наумчика. Ярко метнулись желтые иссохшие ноги Ивана Ильича.
– А он? А он? – вдруг похолодел Наумчик.
…– Он тоже не испугался в решительный момент… может быть, прав он, а не я?..
…– Нет, я, я… – торжествующе, без звука во вне, закричал он. – Я не боюсь не потому, почему Иван Ильич… Иван Ильич увидел какой-то манящий свет, а этого света не было… обманул себя он… я не боюсь и без этого света… да, да, не боюсь… не боюсь…
Все чаще происходили перебои в работе мышления. Черные облака бежали уже не изредка, а грядами. Еще пронесся Марк Аврелий с лицом кротким, как у Христа. И почему-то его сопровождала комнатная пушистая болонка. Она ожесточенно лаяла на него, а он на коленях просил у нее примирения со смертью. Потом пронесся сам Христос. Потом опять черные облака. Потом опять сверканье и блеск… Теперь стремились с бешенной скоростью только красные угасающие звезды, да бесформенные метеоры. Наумчик уже не улавливал их смысла, но все кричал:
…– Лжете, лжете, лжете…
И вдруг все мысли окончательно склубились крутящимися черными облаками. Вспыхнул последний нестерпимый блеск. И сразу все образы разорвались в миллионы, в миллиарды искр. Образовался стремительный сверкающий вихрь. Потом из всех углов жадно прыгнула притаившаяся тьма…
Наумчик потерял сознание…
XVIII.Дикие неуправляемые силы жизни, лежащие глубже разума и самых истоков сознания, овладели телом. До самого момента потери сознания Наумчик лежал почти неподвижно и только изредка, в такт особенно острой мысли с губ срывался стон и Наумчик делал судорожные движения. А теперь метался непрерывно, вскакивал и широко открытыми глазами смотрел на подбегавшую и постоянно дежурившую сиделку.
С каждым часом бред и метание нарастали. Его привязали простыней к кровати. Ночью он разорвал простыню и побежал к окну. Едва, едва успели схватить. Он сопротивлялся с безумными глазами, весь переполненный горячей, дикой силой…
Его все-таки одолели и надели смирительную рубашку. Спеленутый, он быстро-быстро говорил, рвался из оков и мучительно выл, как страдающий зверь.
Потом бред стал ослабевать… его развязали…
День сменялся ночью, ночь – днем. Протекло четверо суток.
XIX.Наумчик открыл глаза с приготовившимся войти в мысль ощущением, что внезапно выпрыгнул из глубокой черной ямы на яркую, залитую солнцем поляну. По всему телу ручьями разливалась кипящая энергия и играющая радость. И сразу, как только открылись глаза, радость оформилась в мысль:
– Кризис был… благополучно прошел.
Над ним стояли доктор, сестра и няня. Все трое с непередаваемой улыбкой смотрели на него.
– Выкарабкались мы, – сказал доктор.
– Знаю, – слабо, но внятно отвечал Наумчик, – а сегодня не праздник?
На приятном, особенно, по докторскому, свежем и чистом лице вокруг глаз залучились морщинки.
– Нет, не праздник, но сегодня ваше воскресенье.
– А сколько времени я был без сознания?
– Четыре денечка.
– Четыре дня?
– Да… не волнуйтесь, голубчик… Вы выздоравливаете…
Но Наумчик и не волновался. Он с любопытством искал в себе ощущений, которые, хотя бы косвенно, подтверждали слова доктора.
Таких указаний не находилось. Напротив бред, простыни, все это казалось вчера.
Наумчик с сожалением подумал:
– Четверо суток, самых интересных, вычеркнуты… жаль…
Доктор ушел. Вошла вторая няня. В руках у ней молоко и кашица. Молоко блеснуло особенно бело, и Наумчик оттого почувствовал мучительный голод. По руке пробежало инстинктивное усилие схватить, но она почему-то осталась неподвижной.
– Что это? Что это? – с изумлением подумал он. – Во всем организме жизнерадостность и ощущение силы, а не могу сделать слабого движения?
Не веря себе, он сделал попытку привстать, но только голова слабо метнулась, а туловище осталось неподвижным.
– Чорт возьми, какая неприятная штука! – опять подумал он и сказал вслух:
– Сестрица, я голоден… и какая у меня температура?
– Утром было тридцать восемь. Хотите в общую палату?
Наумчик секунду подумал:
– Нет, не надо.
Все ушли. Оставшись один, Наумчик задумался. День за днем развертывалась как свиток вся история болезни. Он все больше и больше поражался упорству сопротивляющейся жизни…