Диктатура сволочи - Иван Солоневич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кажется, никому еще не пришла в голову очень простая, наивно элементарная мысль: изучать психологию любого народа по фактам его истории, а не по ее писателям. Не по выдумкам писателей, а по делам деловых людей.
На современных вершинах русской интеллигенции стоят, например, проф. Н. Бердяев и писатель И. Бунин. Бердяев начал свою общественную карьеру проповедью марксизма, потом стал буржуазным либералом, потом сбежал за границу, где перешел в ряды "черной реакции", потом сменил вехи и стал на советскую платформу. Писатель И. Бунин начал свою литературную карьеру в органе большевистской фракции российской социал-демократической рабочей партии "Новая Жизнь", издававшемся в Петербурге в 1906 году под фактической редакцией Ленина (См. Энциклоп. словарь Брокгауза и Эфрона, доп. том 3/Д. стр. 292. - Кстати, обратите внимание на рамки свободы печати в России царского режима), потом перековался, перешел в "буржуазную демократию", потом бежал от "Новой Жизни", организованной его товарищами по газете, в эмиграцию: там писал о революции вещи, отвратительные даже с моей контрреволюционной точки зрения; потом намеревался еще раз перековаться и принять советское подданство. Все это можно объяснить и евангельской фразой: "вернется пес на блевотину свою". Верхи русской интеллигенции так и сделали: вернулись на свою же революционную блевотину. Но можно объяснить и иначе: люди никогда ничего своего и копейки за душой не имели, и меняли свои интеллектуальные моды с такой скоростью, с какой уличная девка меняет своих воздыхателей. Очень трудно понять, что полуторастамиллионный народ никак не мог угнаться за этими калейдоскопическими сменами мод, философий, рецептов, программ, отсебятины и блуда. Не мог - если бы и хотел. Но он и не хотел. В одной из своих книг, посвященных рождению, жизни и гибели философствующей интеллигенции, я предложил такую эпитафию на ее могилу:
"Здесь покоится безмозглый прах жертвы собственного словоблудия".
Эта жертва собственного словоблудия - именно она готовила революцию, а никак не народ. Подготовив революцию, жертва сбежала за границу, а народ остался. Над ним, над народом, веками и веками привыкшим к суровой дисциплине государственности, которая одна могла спасти его физическое бытие, возник спланированный и сконструированный интеллигенцией аппарат социалистической бюрократии, вооруженный всеми достижениями современной техники истребления и управления. И - народ борется и до сих пор. Во всяком случае: русский социализм оказался для русского народа - для крестьянства, пролетариата, для "деловой" интеллигенции - совершенно неприемлемым. Германский социализм оказался приемлемым для процентов девяноста германского народа, но оказался неприемлемым для соседей. Поэтому террор советской тоталитарной системы в основном был направлен против "внутреннего врага", а террор германского тоталитаризма - против внешнего. Поэтому же Германия не испытала ни гражданских войн, ни восстаний, ни всего того бескрайнего разорения страны, которое связано с нашей тридцатилетней гражданской войной.
Это есть основное различие, из которого можно вывести и двадцать два и двести двадцать два внешних признака, отличающих или сравнивающих два братских каиновых режима - сталинский и гитлеровский.
Русская интеллигенция была, в самом глубочайшем своем существе недобросовестна. Немец был добросовестен. Русский профессор так же добросовестно взывал к революции, как впоследствии эту революцию отринул, и еще впоследствии возвратился на революционную блевотину свою. Немец совершенно добросовестно грабил, расстреливал, уничтожал: запрет есть запрет и приказ есть приказ. И, кроме того, за каждой немецкой спиной была целая философская традиция: от Гегеля, окончательно пристроившего скептический "Мировой дух" на Вильгельмштрассе в Берлине, и до Шпенглера, который сказал, что "жизнь есть борьба", "человек есть хищный зверь".
Русская философствующая интеллигенция не верила даже самой себе. Но как не мог не поверить добросовестный Фриц - и Гегелю и Ницще, и Рорбаху, и Шпенглеру? А, следовательно, и Гитлеру, в своей капральской палке воплотившему философские построения, столетий? Фриц - он верил. Честно, искренне и добросовестно. Его ли вина, что Гегель оказался таким же вздором, как и Гитлер, до последней комнаты защищавший свою жилплощадь - прибежище мирового духа на Вильгельмштрассе?
Немецкая вера в Гегеля и в Гитлера была тем первым открытием, которое я сделал в Германии и которое привело меня к ссылке: с верой в Гегеля и в Гитлера - разгром неизбежен, а моя уверенность в разгроме Германии не встречала никакого сочувствия ни в каких немецких группировках, даже и в социал-демократических, не говоря уже о Гестапо.
...В Берлине у меня была приятельница - этакая белокурая Валькирия, в возрасте лет двенадцати. Первая Америка, на которую я напоролся в Берлине. На моем рабочем столе валялись запасы шоколада, который уже в те времена присылался из буржуазной Франции - в Берлине его было мало. Валькирия грызла плитки своими беличьими зубками и время от времени делилась со мною переживаниями, вынесенными из школы, улицы, кино и семьи. Из младенческих уст, вымазанных шоколадом, говорила какая-то истина - странная и чужая для меня. Но все-таки истина.
Валькирия перелистывала английские иллюстрированные журналы и делилась со мной своими затруднениями в английском языке: очень трудный язык. В утешение я сказал, что русский - он еще хуже.
Валькирия пожала своими худенькими маргариновыми плечиками: "Да, но русского языка нам учить не надо, а английский - очень надо". "Почему же надо?" "Мы, ведь, будем управлять Англией"... Младенческая истина приобрела актуальный характер. "А Россией вы тоже будете управлять?" - "И Россией тоже, но в Россию Минна поедет; только там русского языка не будет, так что Минне хорошо, не нужно учить"... "Это все вам в школе говорят?" - "Да и в школе и в "Ха-йот" (Гитлерюгенд).
В общем - я пошел к мамаше моей Валькирии и не слишком дипломатическим образом спросил: - что это за вздор преподают немецким детям в немецкой школе? Валькирина мамаша слегка обиделась: в немецкой школе никакого вздора преподавать не станут. Что-же касается Англии, то... впрочем, об этом мне лучше поговорить, с герром директором, - отцом Валькирии и мужем Валькириной мамаши. Я поговорил с господином директором. Господин директор был несколько смущен: он не ожидал такой болтливости от своей дочки. Да, конечно, мы, немцы, стоим перед войной... Но я, лично не должен питать никакого беспокойства: таких приличных русских, каким, конечно, являюсь я, мы немцы, обижать никак не собираемся, тем более, что вы уже живете в Германии и можете рассматриваться, как лицо, заслуживающее германского доверия...
Я спросил: "А что будет, если я все-таки вот возьму и обижусь?" Господин директор недоуменно развел руками: ни у Гегеля, ни у Гитлера такая возможность предусмотрена не была... Впоследствии, в годы войны, мне приходилось разговаривать в таких тонах, какие я раньше считал бы совершенно немыслимыми: захлебываясь от искреннего восторга перед своими победами, немцы искренне предполагали, что и я должен восторгаться: не было никакого намерения меня обидеть - и это со стороны людей, которые читали ведь мои книги! Еще впоследствии - уже в месяцы окончательного разгрома, - мой сын, его жена, мой внук и я проделали шестьсот километров на конном возу, в февральские вьюги, по дорогам, заваленным брошенными повозками, поломанными автомобилями, не похороненными трупами; мы ночевали в десятках пяти крестьянских дворов - и ни разу - ни одного разу мы не сталкивались с желанием обидеть нас, или отказать в ночлеге нам, русским. Но даже в конце апреля и начале мая 1945 года - за несколько дней до капитуляции, программа завоевания России стояла так же твердо, как у моей Валькирии в 1936 году. И ни один немец ни разу не предположил, что эта программа никакого восторга с моей стороны вызывать не может.
Я буду просить читателя войти в мое личное положение. Я обучался в Санкт-Петербургском Императорском университете. Нас обучали по преимуществу марксизму. Но так как у русской профессуры никогда ничего собственного за душой не было, то все что нам преподавалось, было основано на германской философии истории, истории философии и истории философского права, философии морали, - все было взято из немецких шпаргалок. Душа всякого русского профессора была сшита из немецких цитат (здесь и дальше, я говорю только о гуманитарных науках). От моих тогдашних бицепсов эти цитаты отскакивали, как горох от стены, но общее впечатление все-таки оставалось: страна Гете и Гегеля, Канта и Шопенгауэра, Виндельбранда и Фихте - этих имен хватило бы на хороший том. Потом пришла революция. Потом пришел концентрационный лагерь у полярного круга. Из этого концентрационного лагеря страна Гете и прочих приобретала особую заманчивость: вот там - действительно культура и вот там, наконец, создается настоящая плотина, бруствер против социалистического разлива СССР. Еще позже, после убийства моей жены: только Германия предложила мне гостеприимство и защиту. И, вот, - Валькирия...