Евгеника - Анна Михайлина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда он проснулся, в комнате пахло вересковой настойкой, а в углу, в протухшей зелёной луже, валялась иранская монетка. Он осторожно достал её и положил в карман, приготовившись в следующий раз бросить её какому-нибудь бедному иранскому мальчишке, что будет бежать за повозкой, предлагая почистить ботинки.
Он подошёл к полке и достал комедию, чтобы проведать рыбу и, при надобности, её подкормить, но листы были пусты и сухи, хоть и хранили до сих пор насыщенный запах йода и соли. Он усмехнулся, подумав, что, таким образом, Майя остаётся для него закрытой книгой, и отправился к ней. Пройдя пару шагов, он придумал преподнести ей купленный накануне амариллис, ведь всё равно ему не суждено было выходить растение.
Он уверенно постучал в её дверь, и первое, что она увидела, был протянутый горшок с забавным больным цветком.
«Всё-таки не прошёл мимо него,» – улыбнулась она и приняла подарок, как крошечное дитя, нуждающееся в ласке и нежности.
Она поставила цветок и за руку отвела его в спальню. На нём было восемь одежд, и, снимая очередную, он словно сбрасывал с себя годы, въевшиеся в хлопковую ткань.
Ему казалось, что на кромке брюк засохла невидимая грязь, которую он топтал на Альпийских лугах, собирая у подножия гор эдельвейсы, чтобы потом вечерами вплетать их в её ресницы, с каждым взмахом которых цветы рассыпались бы на мелкие искры и взлетали потухающим салютом в темнеющее небо. А потом они ловили их сачками для бабочек, не разбирая, цветочные искры это или звёзды.
Она варила эдельвейсовый суп с корицей и ставила его на солнце наполняться бликами; он глотал ложками тёплый бульон и чувствовал запах небесных светил. И, осушив до дна тарелку, он познавал все тайны мироздания с начала времён.
Он закрывал глаза, вдыхал запах её волос, и казалось, что ему снова семнадцать.
Каждая женщина для него была индивидуальна, прекрасна по-своему, и не похожа на остальных ни единой частицей. Глядя на Майю, он мучительно пытался понять, что его гнетёт в пребывании с ней, и отчётливо понимал, что это что-то также заставляет его возвращаться к ней снова и снова. Словно у него были прежние жизни, в каждой из которых он с завязанными глазами шёл по натянутой верёвке и неизбежно приходил к ней; в ней он находил своё завершение, без которого неведомые силы тянули его на бесконечные поиски непоправимых ошибок и разочарований. Они были абсолютно комплементарны; крайний узор одного идеально подходил под начальный другого, словно две части одной античной мозаики с изображением батальных сцен, продолжаемых мирной жизнью. Она была повторением его мелодии, транспонированной на несколько тонов выше. И он непременно хотел запомнить то чувство блаженного умиротворения, стал рисовать её, порой делая записи к портретам, и с усмешкой дразнил её «моя Гала».
Она любила засыпать с коленкой между его коленей, лицом уткнувшись в его колючую шею, трогая губами его уставшие плечи. Он неровно дышал, и ей виделись его сны. Они всегда были мужские, резкие, за ними сложно было поспеть. Но она брала его за левую руку, и всё останавливалось.
Они шли по бесконечной дороге, и чем далее вглядывались в линию горизонта, тем острее боль пронзала глаза; и, чтобы избежать её, они поворачивались и смотрели друг на друга и видели отражения двух потерянных имён, кричавших и стучавшихся перекошенными от собственной ненужности лицами о невидимую гладь реальности. Двумя белоснежными лебедями они плыли по реке времени, и, сплетаясь длинными шеями, каждый дарил покой и верность единственному на свете, тому, в ком ощущал свою парность. И прозрачное течение несло их вдоль берегов приземлённых дней, порой выбрасывая на невесомые острова их промокшие тела. И они лежали, тяжело дыша, и вынимали из волос прилипшие лебединые перья, а потом кидались с новой силой в водоворот. Он, впечатлённый её стремлением не ломать, а оберегать, готовился отдать ей на хранение его секрет, не подозревая, что и у неё был секрет, и что их секреты были также парны друг другу, как и их владельцы.
Несколько раз она пыталась рассказать ему, что давным-давно, летним утром к ней подошла мать и открыла тайну, ставшую трагедией обеих. Ей было суждено отдать своё сердце человеку, выбравшему больной цветок и стать концом его начала. Не раз она смотрела в ночное небо, стоя у окна, и гадала, что бы это могло значить. Но что-то её давило, душило, будто затягивая шёлковый шарф вокруг тонкой бледной шеи при мысли об этом; что-то приводило её на балкон и толкало через перила лететь в чернеющую пустоту доли секунды, через которые она судорожно вздрагивала и просыпалась в холодном поту на своей деревянной прямоугольной кровати. И как-то в свете едва пробивавшегося сквозь плотные гардины солнечного сияния она взглянула в зеркало и смирилась, что её именем станет Майя до тех пор, пока комедия из совершённых ошибок не превратится в фарс и прошлое не уничтожит будущее.
И она уже была почти уверена, что перед ней тот самый человек, с которым ей было суждено завершиться, но надежда, что из лабиринта можно выйти там, где обычно входят, что она отыщет ту исходную точку, в которой замыкается круг, тянула дни их связи и заставляла засидевшийся на месте ветер по-набоковски прясть музыку их свершающихся проклятий. И она по привычке продолжала хранить их отношения, тайну и молчание, улыбаясь грустной жемчужной улыбкой.
Он был чересчур занят боязнью того, чем могли закончиться его искренние взгляды, обнимал её как бы случайно, лишь бы она не догадалась, что он её держит, а она в ответ делала вид, что ни о чём не подозревает, и целовала его ладони.
Как-то вечером в четверг он посадил её в клетчатое кресло и попросил не двигаться. Достал холст, масло, кисти, скипидар. Её лицо было слишком идеально, слишком дорого, чтобы оставлять его в четырёх стенах. И он стоял, задумавшись, какой фон стал бы точным продолжением её чётких черт.
– Что тебе по душе: море или лес? – поинтересовался он, бессмысленно покручивая кисть.
– Сейчас я смогу быть только тарелкой абрикосов, – засмеялась она и на его глазах стала превращаться в спелые фрукты.
Он поспешил сделать эскиз, небрежно разбросав мазки по холсту и считая секунды, боясь, что она превратится обратно до того, как он схватит нужные тени. Но она не двигалась ещё несколько часов, терпеливо выжидая, когда художник положит финальные линии перемешанного масла на картину. Сквозь охру и белила он видел заигравшихся в летний зной детей. Они резвились на сочной зелёной траве и, громко смеясь, бегали с мячом. Зайчики прыгали на их раскрасневшихся щеках и брали силы в задоре их считанных лет. Окно дома отворилось, и молодая женщина позвала детей внутрь. Те наперегонки бросились в комнату, посреди которой стоял накрытый стол с полной тарелкой вымытых абрикосов.
Как только он отнял руку от полотна, обнаружил, что перед ним снова сидит она, немного румяная и притомившаяся.
– Ты прекрасна, – выдохнул он, глядя на картину.
В январе колючая стужа выгнала их за тысячи километров в небольшой домик на солнечном побережье. Весь скарб уместился в коричневый кожаный чемодан, а потом нашёл своё место в уютном коттедже, деревянная лестница которого ещё полвека назад вросла в рыхлый золотистый песок. Они часто прогуливались вдоль береговой линии, задевая босыми ногами голодную пену прибивавшихся волн. Могли молчать сутками, упиваясь сладостной томностью и нахождением поблизости, или трещать часы напролёт о пустом, которое неожиданно приобретало всеобъемлющий смысл.
Она уезжала в город и возвращалась с диковинными вещами, туземной одеждой и местными продуктами. Однажды она привезла бирюзовую тунику, надела её, и он узнал по серебристому отливу подола, что всю ночь она будет лежать на берегу и ловить падающие звёзды в одиночестве. В следующий раз её тело обтягивало белое платье, это было знаком того, что ночью планируются полёты на край земли. Он дожидался красного пончо, сигнализировавшего о надвигающемся костре страсти, в котором должны сгореть оба, а наутро воскреснуть Фениксами из пепла угаснувшей похоти. Она учила его играм, в которые играют люди, а он, упоённый ими, напрочь забывал про утерянную привычку вырывать по утрам листы проведённых с женщиной ночей. Он больше не стремился уничтожить чужое произведение; напротив, его рисунки с подписями становились мемуарами, который он сам создавал. Из разрушителя он превращался в творца наяву, того творца, всемогущего и не знающего границ, каковым бывал раньше, вылетая из деревянного ящика.
Поначалу он сокрушался, что не захватил его из дома, оставив пылиться на письменном столе, но вскоре Майя заполнила бездонные пустоты в его жизни, которую он привык проводить, даря людям красочные сны и просматривая чужие жизни как собственные сновидения. С ней не бывало скучно, даже из отдыха на пляже она делала маленькое приключение и смеялась, когда просыпалась с высохшей морской звездой на плече, за несколько часов под солнцем оставившей под собой бледный след кожи на фоне смуглого загара.