Рассказы - Анатолий Алексин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На словах «концерты» или «гастроли» он забуксовал. И вновь поторопился меня успокоить:
— Урну вам выдадут в крематории.
Я медленно оглядывал комнату.
— Все вещи на месте. Она, как бы это сказать, сразу… То все бегала к почтовому ящику. Как здоровая бегала. А потом враз… Я и въехал.
Давно это было… Никто, ни единого раза не позаботился больше о том, чтобы я «сходил на дорожку». И чтобы дорожка та для меня была доброй.
* * *— У вас тут все пропахло мочой. Задохнуться можно. Прямо с порога тошнит… — отчаивалась Регина. И затыкала нос.
— А сколько лет я вдыхал твой нрав… или норов? — однажды сорвался я.
Как все привыкшие упрекать, она упреков в свой адрес не выносила. И выскочила из палаты.
Но ровно через две недели, то есть через четырнадцать дней, снова явилась.
Десятилетия супружеского существования обострили ее нюх до предела и догола обнажили ее раздраженно-брезгливый характер… Поскольку от любви даже блеклого, выцветшего следа не осталось. И я уже не стеснялся… По той же причине.
— Хоть бы проветривали для приличия, — с оттенком заботливости сказала она. — И лица-то становятся того же самого цвета. — Она имела в виду мою желтизну. — Наблюдать это — просто пытка!
— Пытка? Не беспокойся… Она скоро кончится. Разве не видишь? Вот-вот я уйду «на дорожку», которая уведет от тебя… и приведет меня к маме.
1999 г.
ХОЛОСТЯК
Кто-то живет ради любимых детей, кто-то ради любимых идей, кто-то ради любви к любимой… А он жил и дышал исключительно ради любви к себе.
По утрам он делал зарядку из полезнейших упражнений, потом в лечебных целях совершал дежурный маршрут на велосипеде, не замечая людей и природы, которые зачем-то были вокруг. Потом завтракал без холестерина, острых приправ, без соли и сахара, которые именовал «белым ядом». Впрочем, ядом в той или иной мере ему представлялась любая пища… за исключением витаминов: витамины фруктов и овощей, витамин свежего воздуха, витамины спокойствия и безразличия. Последние были особенно необходимы, ибо при их отсутствии все остальные сгорают в топке стрессов и напряжений.
Он не желал делиться собою ни с кем — и поэтому его называли «неисправимым холостяком». Женщины приручить его пытались, но и они превращались лишь в витамины. «Витамины удовлетворения», кои после выбрасывались, как кожа от съеденных фруктов.
Когда внезапно на него навалился инфаркт, он не поверил тревожным признакам — и продолжал делать зарядку: не мог же произойти какой-то вред от круглосуточной пользы, которую он сам себе приносил?
Боль под левой лопаткой становилась настойчиво явной. В ответ он не столь испугался, сколь разозлился… на дерзость «левой лопатки». По какому праву ввергла она его в состояние дискомфорта? Не привыкший к душевной и физической боли, он воспринял нытье и тяжесть в спине как незнакомцев, нагло вторгшихся в его благоденствие.
Ему было под шестьдесят, но к врачу он обратился впервые. Электрокардиограмма, показавшаяся ему зубчатыми детскими каракулями, врачу таковыми не показалась.
— У вас, мне кажется, микроинфаркт, — сказал врач, соболезнующе покачав головой.
Кардиолог, хоть и был кандидатом медицинских наук, видимо, стеснялся своей молодости, мысленно ставя знак равенства между молодостью и несолидностью. А потому оправа очков была нарочито массивной. Головой же врач покачал не энергично, не по-юному, а раздумчиво и как бы с трудом.
— Ваше имя-отчество? — не спросил, а осведомился кандидат наук. — Станислав Спиридонович? В истории болезни как-то неясно…
— Не может быть.
— Чего не может быть? Такого имени-отчества?
— Микроинфаркта.
Но они были — были! — и инфаркт, и редкое имя-отчество.
Станислав, Спиридон… Эти имена появились в его роду от дедушки и прадедушки, которые до семнадцатого года слыли очень богатыми. И хоть сперва отправились «в мир иной», оставаясь живыми, а затем в мир иной, как говорится, «отдав концы», Станислав Спиридонович продолжал подобострастно трепетать перед их именами, ибо они были символами материального процветания.
В школе послевоенного образца их внука и правнука сверстники прозвали «Эс-Эс». Не потому только, что имя и отчество начинались с буквы, напоминавшей недописанное или прерванное посредине «О», а и потому, что он, бессменный «первый ученик», никогда никому не подсказывал на уроках, а во время диктантов и контрольных работ прикрывал свои тетради руками, будто огораживал их колючим забором. Все, что принадлежало ему, принадлежало только ему…
— Я должен был бы отправить вас прямо в больницу, — сказал врач. — В наших больницах, однако, ныне можно только скончаться. Я не должен так говорить. Но что поделаешь! — Все же молодость из него выпирала. — У вас пока еще «микро»… Поэтому садитесь в такси и отправляйтесь домой! Ложитесь в постель. И пусть близкие найдут вам сиделку. Или они сами справятся? — Он вопросительно взглянул сквозь явно отяжелявшие его нос очки. И, не дождавшись ответа, продолжил: — Вот рецепты… Пусть ваши домашние сбегают в аптеку. Не сходят, а именно сбегают. Вы на каком этаже?
— На пятом.
— Лифт есть?
— Конечно.
Еще бы в его доме не было лифта!
— Он работает?
— Безусловно.
Еще бы его лифт не работал!
— Отправляйтесь скорее…
«Ваши домашние», — сказал кандидат наук. Поскольку Станислав Спиридонович всю жизнь принадлежал лишь самому себе, ему из живых существ тоже никто не принадлежал. Кроме рыжей кошки — красавицы Дуни… Собак он с детства боялся. К тому же с ними много мороки: выводить, приводить. У него создавалась иллюзия, что Дуня охраняет квартиру. Кроме того, она передвигалась, уютно потягивалась, иногда застенчиво подавала голос. Кто-то был рядом… Это ему все-таки было нужно.
Выйдя из поликлиники, он ощутил страх. Но так как привычная бережливость была сильнее незнакомого страха, он поехал не на такси, как советовал врач, а на троллейбусе. И — вот странно! — по дороге он думал о Дуне. А о ком еще было думать? Кто еще его ждал?
Но и Дуня, оказывается, не ждала… Ее скромная лежанка и ящик с песком были пусты.
Он вышел на лестничную площадку и стал звать Дуню так настойчиво и даже с оттенком нежности, как не звал еще никогда: «Дуня! Дунечка!..»
Из соседней квартиры вышла истощавшая от очередей и хронического недоедания пенсионерка:
— Дуня перемахнула на балкон, который под вашим. Потом еще ниже… Я сидела у подъезда, на лавке, и видела. Храбрая кошка! Это, наверное, от голода. Спасалась… Не кормите вы ее!
— То есть как — не кормлю?
— У нее ребра наружу повылезали. Почти как у меня… Но псину свою мы кормим. От себя отрываем…
От себя он не отрывал ничего и никогда. Продукты себе покупал в магазине с прямолинейно-безвкусным названием «Деликатес». Покупал понемногу: на одного, для одного. В этом был смысл холостяцкого бытия. Он мечтал постепенно превращать в «деликатес» и всю свою жизнь (даже в условиях разгулявшегося вокруг беспредела). На фоне окружающей бедности благополучие ощущалось еще более благополучным. И вдруг боль под левой лопаткой… И этот неделикатесный диагноз. Хотя полностью он в диагноз не верил: слишком уж молод врач и, надеялся он, неопытен.
«Хочет, наверное, напугать, проявить бдительность! Перестраховаться на всякий случай…» Он все еще самовлюбленно был убежден: такие неприятности — не для него!
— Надо ее найти, Дуню, Дуняшу… — пролепетал он, непредвиденно ощутив тоску.
— Где искать-то? — Пенсионерка пожала худыми плечами. — На каком этаже ее приютили? Кто знает!
Соседи его не любили. Это было известно. Когда-то, очень давно, телефон на всем этаже был только в его квартире. И соседи пытались — в исключительных случаях — телефоном воспользоваться. «Вам здесь что, автомат?» — выработал он для всех один и тот же ответ. Они просить перестали… «Но и я ни о чем попросить их уже не могу», — внезапно кольнуло его еще сильнее, чем под лопаткой. Сиделки стоили очень дорого. Это тоже было известно. «Что может быть дороже здоровья?» — слышал он от кого-то. Дороже здоровья для него были деньги.
В наглом климате вседозволенности таксисты, он знал, на счетчик плевали — и драли за передвижение от одной улицы до другой, даже весьма близкой, больше, чем прежде за дорогу от одного города до другого (и к тому же далекого!).
Он втиснулся в автобус. Его мяли, толкали. Но он еще не до конца верил диагнозу. А деньги, если их можно было сберечь, он берег. «Деньги самостоятельной ценности собой не представляют, — прочитал он где-то. — Деньги есть трата денег». Прочитав, ухмыльнулся…
Он знал на свете лишь одного человека, который уверял его: «Я люблю тебя сильней собственной жизни. И, не задумавшись, отдам ее за тебя!» Даже мать вслух подобного не высказывала. А высказывала женщина, в родстве с ним не состоявшая. Но состоявшая с ним «в любви». Матери же, готовые умереть за детей своих, эту готовность не декларируют. Но той женщине он верил.