Аллума - Ги де Мопассан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пойдем домой, – сказал я ей.
Она встала. Я взял ее руку, узкую руку с тонкими пальцами. Торжествующая, звеня кольцами, браслетами, ожерельями и монистами, важно выступая в своих лохмотьях, она проследовала к дому, где нас ожидал Магомет.
Прежде чем войти, я повторил:
– Аллума, всякий раз, когда тебе захочется вернуться к своим, скажи мне об этом, и я отпущу тебя.
Она спросила недоверчиво:
– Ты обещаешь?
– Обещаю.
– И я тоже обещаю. Когда мне станет тяжело, – и она приложила руки ко лбу пленительным жестом, – я скажу тебе: «Мне надо уйти туда», – и ты меня отпустишь.
Я проводил Аллуму в ее комнату; за нами следовал Магомет, который принес воды, так как жену Абд эль-Кадир эль-Хадара еще не успели предупредить, что ее госпожа вернулась.
Войдя в комнату, Аллума увидела зеркальный шкаф и устремилась к нему с просиявшим лицом, как бросаются к матери после долгой разлуки. Она разглядывала себя несколько секунд, состроила гримасу и сказала зеркалу сердитым голосом:
– Погоди, у меня в шкафу есть шелковые платья. Сейчас я опять буду красивая.
Я оставил ее одну кокетничать перед своим отражением.
Наша жизнь потекла, как прежде, и я все больше и больше поддавался странному, чисто физическому обаянию этой девушки, относясь к ней в то же время как-то отечески покровительственно.
Все шло хорошо в течение шести месяцев, потом я почувствовал, что она опять стала нервной, возбужденной, немного печальной. Как-то раз я спросил ее:
– Уж не хочешь ли ты вернуться к своим?
– Да, хочу.
– Ты не смела мне сказать?
– Я не смела.
– Иди, я разрешаю.
Она схватила мои руки и поцеловала их, как всегда делала в порыве благодарности, а наутро исчезла.
Вернулась она, как и в первый раз, недели через три, опять вся оборванная, черная от пыли и загара, насытившаяся кочевой жизнью, песком и свободой. За два года она уходила таким образом четыре раза.
Я радостно принимал ее обратно, не ревнуя, потому что ревность, по-моему, может быть вызвана только любовью, как мы ее понимаем у себя на родине. Разумеется, я был вполне способен убить ее, если бы открыл измену, как приканчивают в припадке ярости непослушную собаку. Но я не испытал бы тех мучений, того пожирающего огня, той страшной пытки, какие приносит ревность у нас на севере. Вот я сказал, что убил бы ее, как непослушную собаку. И в самом деле, я любил ее, как любят редкостное животное, собаку или лошадь, к которым иной раз так привязываешься. Это был восхитительный зверь, чувственный зверь, зверь с телом женщины, созданный для наслаждения.
Я не смог бы объяснить вам, какая неизмеримая пропасть разделяла наши души, хотя сердца наши по временам бились вместе и согревали друг друга. Она была частью моего дома, моей жизни, привычной забавой, которой я дорожил, я был привязан к ней физической чувственной любовью.
Однажды поутру Магомет вошел ко мне с необычным лицом, с тем особым беспокойным взглядом арабов, который напоминает бегающие глаза кошки при встрече с собакой.
Увидев его лицо, я спросил:
– Ну? Что случилось?
– Аллума ушел.
Я рассмеялся.
– Ушла? Куда же?
– Совсем ушел, мусье!
– Как это совсем ушла?
– Да, мусье.
– Ты с ума спятил, мой милый!
– Нет, мусье.
– Почему ушла? Каким образом? Да ну же? Объясни, в чем дело!
Он стоял неподвижно, не желая говорить; потом вдруг им овладел один из тех припадков ярости, какие нам случается видеть порою на городских улицах при ссоре пришедших в исступление арабов, когда их восточная молчаливость и важность внезапно уступают место самой необузданной жестикуляции и самым отчаянным воплям.
Из всех его криков я понял только, что Аллума сбежала с моим пастухом.
Мне пришлось успокаивать Магомета и выпытывать у него подробности одну за другой.
Это было нелегкое дело, но наконец я узнал, что вот уже с неделю он следил за моей любовницей; она ходила в ближайшую рощу кактусов или в олеандровую долину на свидания с бродягой, которого мой управляющий нанял в пастухи в конце прошлого месяца.
Этой ночью Магомет видел, как она вышла из дому, и не дождался ее возвращения; он твердил вне себя:
– Он ушел, мусье, ушел!
Не знаю почему, но мне в ту же минуту передалась его уверенность, твердая, бесспорная уверенность, что Аллума сбежала с этим бродягой. Это было нелепо, неправдоподобно и вместе с тем несомненно, принимая во внимание, что безрассудство – единственная логика женщин.
Сердце мое сжалось, кровь закипела от гнева, я старался представить себе этого человека и вдруг припомнил, что видел его на прошлой неделе: он стоял на пригорке среди своего стада и смотрел на меня. То был рослый бедуин, с загорелой кожей под цвет его лохмотьев, тип грубого дикаря с выдающимися скулами, крючковатым носом, срезанным подбородком, поджарыми ногами, худой, оборванный верзила с коварными глазами шакала.
Я больше не сомневался – да, она бежала с этим негодяем. Почему? Потому что это была Аллума, дочь песков. А там, в Париже, какая-нибудь дочь тротуаров сбежала бы с моим кучером или с уличным бродягой.
– Ладно, – сказал я Магомету. – Раз она ушла, тем хуже для нее. Мне надо писать письма. Оставь меня одного.
Он вышел, удивленный моим спокойствием. А я встал и растворил окно, глубоко, всей грудью вдыхая знойный ветер с юга; дул сирокко.
И я подумал: «Господи, ведь она… ведь она просто женщина, как всякая другая. Разве знаешь… разве мы знаем, почему они совершают те или иные поступки, что заставляет их полюбить человека, пойти за ним или бросить его?»
Да, иной раз мы знаем это, но чаще не знаем. Порою только догадываемся.
Почему она скрылась с этим омерзительным скотом? Почему? Да хотя бы потому, что вот уже месяц как ветер дует с юга почти ежедневно.
Этого достаточно! Довольно одного дуновения! Разве женщина знает, разве понимают самые утонченные, самые изысканные из них, почему они поступают так, а не иначе? Не больше, чем флюгер, вертящийся по ветру. Еле ощутимое дуновение заставляет вращаться стрелку из железа, из меди, из жести или дерева; точно так же незаметное воздействие, неуловимое впечатление волнует и толкает на решения изменчивое сердце женщины, будь она из города, из деревни, из предместья или из пустыни.
Впоследствии они могут понять, если способны рассуждать и сознавать, отчего поступили именно так, но в данную минуту они не знают этого, потому что они игрушки своей капризной чувственности, безрассудные рабыни случайностей, обстоятельств, впечатлений, встреч и прикосновений, возбуждающих их душу и тело.
Г-н Обалль встал. Он прошелся по комнате, посмотрел на меня и сказал с усмешкой:
– Вот она, любовь в пустыне!
Я спросил:
– А что, если Аллума вернется?
Он пробормотал:
– Мерзкая девка!.. Что же, я все-таки был бы рад.
– И вы простили бы ей пастуха?
– Боже мой, конечно. Женщинам приходится всегда прощать… или же закрывать глаза.