62. Модель для сборки - Хулио Кортасар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О городе будет сказано в свое время (даже поэма имеется, которая либо будет процитирована, либо нет), как и о «моем соседе» мог бы рассказать любой из нас, и он в свою очередь мог рассказать обо мне или о других; выше уже говорилось, что звание «сосед» было зыбким и зависело от мгновенного решения любого из нас, причем никто не мог знать с уверенностью, когда он является или не является «соседом» других присутствующих в «зоне» или отсутствующих, а также был ли он «соседом» и уже перестал им быть. Функция «соседа», видимо, состояла главным образом в том, что некоторые свои слова или поступки мы приписывали «соседу», не столько чтобы избежать ответственности, сколько потому, что «мой сосед» был как бы воплощением стыдливости каждого из нас. Я знаю, что это было так, особенно для Николь, или Калака, или Марраста, но, кроме того, «мой сосед» был ценен как молчаливый очевидец, знавший город, знавший о существовании в нас города, которым мы решили владеть сообща с того вечера, когда в первый раз он бьш упомянут и стали известны первые его штрихи – отели с тропическими верандами, галереи, площадь с трамваями; никому и в голову бы не пришло сказать, что вот, мол, о городе первыми заговорили Марраст, или Поланко, или Телль, или Хуан, все было придумкой «моего соседа», и таким манером, приписывая какое-либо намерение или осуществление чего-либо «моему соседу», мы какой-то гранью сообщались с городом. Речь о «моем соседе» или о городе всегда велась с глубокой серьезностью, и никто не подумал бы пренебречь званием «сосед», если один из нас награждал им кого-то даже просто так. Разумеется (надо еще и об этом упомянуть), женщины тоже могли быть «моим соседом», кроме Сухого Листика; каждый мог быть «соседом» другого или всех, и звание это придавало как бы свойство козырной карты, слегка волнующее могущество, которым приятно было обладать и в случае надобности бросить его на кон. Иногда бывало даже, что мы чувствовали, будто «мой сосед» существует где-то вне всех нас, будто вот мы, а вот он, подобно тому, как города, где мы жили, всегда были и городами, и городом; предоставляя слово «соседу», упоминая о нем в письмах и при встречах, вмешивая его в наши жизни, мы порой даже вели себя так, как если бы он уже не был по очереди кем-то из нас, но в некие особые часы жил сам по себе, глядя на нас извне. Тогда мы в «зоне» поспешно наделяли заново званием «моего соседа» кого-то из присутствующих, и, уже твердо зная, что ты или он «сосед» вон того или вон тех, мы смыкали ряды вокруг столика в «Клюни» и насмехались над своими иллюзорными ощущениями; но со временем, постепенно, незаметно для самих себя, мы приходили к ним снова, и из открыток Телль или известий от Калака, из цепи телефонных звонков и передаваемых из одного адреса в другой сообщений опять вырастал образ «моего соседа», который не был никем из нас; многие сведения о городе наверняка исходили от него, никто уже не мог вспомнить, что их сообщил кто-то из нас; они каким-то образом прибавлялись к тому, что мы уже знали и пережили в городе; мы принимали их без спора, хотя невозможно было установить, кто первый их высказал; да это было неважно, все исходило от «моего соседа», за все отвечал «мой сосед».
Еда была дрянная, но по крайней мере она была перед ним, равно как четвертый бокал охлажденного вина, как сигарета меж двумя пальцами; все прочее, голоса и образы ресторана «Полидор», доходили до него через зеркало, и, возможно, поэтому или потому, что он пил уже вторую половину бутылки «сильванера», Хуан стал подозревать, что нарушение временного порядка – ставшее для него очевидным благодаря покупке книги, заказу толстяка за столиком и призраку графини на углу улицы Вожирар – обретает забавную аналогию в самом зеркале. Внезапная брешь, в которой так четко прозвучал заказ толстяка и которую он, Хуан, тщетно старался определить в логически понятных терминах «до» и «после», странным образом перекликалась с нарушением порядка чисто оптического, нарушением, которое производилось зеркалом в понятиях «впереди» и «позади». Так, голос, требовавший «кровавый замок», шел сзади, а рот, произносивший эти слова, был перед Хуаном. Хуан отчетливо помнил, что поднял глаза от книги Мишеля Бютора и увидел лицо толстяка как раз в тот миг, когда толстяк собирался сделать заказ. Разумеется, Хуан знал, что то, что он видит, – это отражение толстяка, но все равно образ-то был перед ним, и вот тогда возникла в воздухе дыра, пролетел тихий ангел и голос донесся сзади; образ и голос встретились, идя с противоположных сторон, чтобы пересечься в его внезапно пробужденном внимании. И именно потому, что образ был перед ним, казалось, что голос идет сзади из какого-то очень далекого далека, такого далекого, что тут и речи не могло быть о ресторане «Полидор», или о Париже, или о треклятом этом сочельнике; и все это как бы перекликалось – если можно так выразиться – с разными «до» и «после», в которые я тщетно пытался втиснуть элементы того, что сгущалось звездою в моем желудке. Только в одном я мог быть уверен – в этой дыре, возникшей среди гастрономического гомона ресторана «Полидор», когда зеркало пространственное и зеркало временное, встретились в точке нестерпимой мгновенной реальности, чтобы затем оставить меня наедине с моим жалким хитроумием, со всеми этими «до», и «позади», и «перед», и «после».
Чуть позже, ощущая привкус гущи дурно сваренного кофе, Хуан отправился под моросящим дождем к кварталу, где расположен пантеон; по пути он покурил, укрывшись в подъезде; опьянев от «сильванера» и усталости, с затуманенной головой, он еще пытался воскресить происшедшее, которое все больше превращалось в слова, в искусные комбинации воспоминаний и обстоятельств, – зная, что в эту же ночь или завтра в «зоне» все, что он расскажет, будет непоправимым искажением, будет упорядочено, представлено в виде развлекательной загадки, шарады в лицах, черепахи, которую вынимают из кармана, как порою «мой сосед» вынимает из кармана улитку Освальда, к радости Сухого Листика и Телль: идиотские забавы, жизнь.
Из всего этого оставалась Элен – как всегда, ее холодная тень в глубине подъезда, куда я укрылся от дождя, чтобы покурить. Ее холодная, отчужденная, неотвратимая, враждебная тень. И еще раз, и всегда: холодная, отчужденная, неотвратимая, враждебная. Зачем ты сюда явилась? Ты не вправе быть среди карт этой колоды, не ты ждала меня на углу улицы Вожирар. Почему ты так упорно лепишься ко мне, почему я должен слышать опять твой голос, твои слова о юноше, умершем на операционном столе, о спрятанной в шкафу кукле? Почему ты опять плакала, ненавидя меня?
Я продолжил свою одинокую прогулку и помню, что в какой-то момент поддался желанию пойти к каналу Сен-Мартен, просто уступая тоске, чувствуя, что там твоя маленькая тень станет менее враждебной – может, потому, что однажды ты согласилась пройтись со мною вдоль канала и я под каждым фонарем видел, как на миг сверкала на твоей груди брошь с василиском. Угнетенный этой ночью, рестораном «Полидор», ощущением удара в живот, я, как всегда, покорился инерции: утром снова начнется жизнь, glory halleluyah. Кажется, именно тогда у меня, сморенного усталостью, возникло смутное понимание, что я бился негодным оружием, пытаясь что-то понять перед зеркалом ресторана «Полидор», и я догадался, почему твоя тень была все время тут рядом, кружила возле меня, подобно призракам у магического круга, стремясь проникнуть в этот эпизод, стать каждым когтем ударившей меня лапы. Возможно, что в этот момент, в конце нескончаемой прогулки, я и увидел силуэт фрау Марты на барже, бесшумно скользившей по воде, похожей на ртуть; и хотя это произошло в городе, в конце бесконечной погони, мне уже не казалось невероятным, что я вижу фрау Марту в этот сочельник в Париже на канале, который не был каналом города. Я проснулся (надо дать каналу название, Элен) засветло на скамье; и опять мне было очень легко найти убедительное объяснение: то был сон, в нем смешались разные пласты времени, в нем ты – в эту минуту, наверно, спящая, в одинокой своей квартире на улице Кле, – была со мною, в нем я явился в «зону», чтобы рассказать обо всем друзьям, и в нем же я немного раньше поужинал, как на поминальном пиру, среди гирлянд, русских букв и вампиров.
Вхожу я вечером в мой город, я спускаюсь в мой город,где кто-то ждет меня, а кто-то избегает и где надо уйтиот страшного свиданья, от чего-то, чему нет имени,от встречи с пальцами, с кусками плоти в шкафу,с душем, которого никак не найдешь, а в моем городеесть много душей,есть канал, прорезающий мой город посередине,и большие корабли без мачт проплываютв нестерпимой тишине,они идут в порт, который я знаю, но, возвратясь,забываю,в порт, совсем непохожий на мой город,где никто не всходит на корабль, где остаются навсегда,хотя корабли плывут мимо и на гладкой палубе кто-тостоит и смотрит на мой город.Вхожу, сам не знаю как, в мой город, а порой, инымивечерами,иду по улицам вдоль домов и знаю, что это не мой город,мой город я узнаю по притаившемуся ожиданью,по чему-то, что еще не страх, но похоже на страх, и егососущую жуть, и, если это мой город,я знаю, что сперва будет рынок с торговыми рядами ис фруктовыми лотками,блестящие рельсы трамвая, уходящего куда-то вдаль,туда, где я был юн, но это было не в моем городе,а в квартале вродеОнсе в Буэнос-Айресе; там запах коллегии,спокойные стены и белая кенотафия,улица Двадцать Четвертого Ноября,где, может быть, нет кенотафий, но она есть в моемгороде, когда приходит его ночь.
Вхожу через рынок, где сгущается роса предвестья,пока еще безразличного, благодушно грозного, там наменя смотрят торговки фруктами,они зовут на свидание, возбуждают желание, и мне надоидти туда, где скорбь и тлен,тлен – вот тайный ключ к моему городу, мерзкоепроизводство воскового жасмина,вот извилистая улица, ведущая меня на встречус неведомым,лица рыбачек, неглядящие их глаза и вызовна свидание,и потом отель, на одну эту ночь, а завтраили когда-то потом будет другой,мой город – это бесчисленные отели и всегда один итот же отель,тропические веранды с тростниковыми стенкамии жалюзи и москитные сетки и запахкорицы и шафрана,номера идут один за другим, и во всех светлые обои,плетеные кресла,и вентиляторы на фоне розового неба,и двери, никуда не ведущие,нет, ведущие в другие номера, где еще вентиляторыи еще двери,все это – тайные ступени, ведущие к свиданию, и надовходить и идти по безлюдному отелю,а то вдруг лифт, в моем городе столько лифтов, почтивсегда есть лифт,в котором страх уже начинает сгущаться, но иногдалифт бывает пуст,когда тебе хуже всего, лифты пусты, и я долженподыматься бесконечно,пока не прекратится подъем и лифт не заскользитгоризонтально,в моем городе лифты похожи на стеклянные клетки идвижутся зигзагами,проезжают по крытым мостам меж двумя зданиями, ивнизу открывается город и все сильней кружится голова,потому что мне снова надо войти в этот отель или внежилые галереи чего-то,что уже не отель, но огромный ангар, куда ведутвсе лифты, и двери, и все галереи,и надо выйти из лифта и искать душ или клозет,потому что так надо, без объяснений, потому чтосвиданье – это душ или клозет,а вовсе не свиданье,ищи счастья в одних трусах, с мылом и расческой,но всегда нет полотенца, надо искать полотенце и клозет,мой город – это бесчисленные грязные клозеты,и дверца у них с глазком,но без задвижки, там воняет аммиаком, и душтоже в этом огромном сарае с замызганным полом,и всегда там полно людей, людей без лиц,но они там,они в душевых, они в клозетах, где тожепочему-то есть душ,где я должен мыться, но нет полотенец и некудаположить расческу и мыло, негде оставить одежду,а ведь иногдая бываю в городе одетый, и после душа надо идтина свиданье,я пойду по улице с высокими тротуарами, такая улицаесть в моем городе,и выходит она на пустырь, удаляя меня отканала и от трамваев,и вот я иду по ее тротуарам из оббитыхкирпичей, вдоль плетеных оград,там все встречные враждебны, лошади – призраки ислышится запах беды.А не то возьму и пойду по моему городу, и зайдув отельили выйду из отеля, и попаду в место,где всюду клозеты, загаженные мочойи экскрементами,или буду там с тобой, любовь моя, бывало же, что яспускался в мой город с тобоюи в трамвае, набитом чужими, безликими пассажирами,вдруг понимал,что надвигается ужасное, что нагрянет Жуть, и мнехотелосьприжать тебя к себе, уберечь от страха,но столько тел разделяло нас, и когда, топчасьи толкаясь, тебя вынуждали сойти,я не мог последовать за тобой, я боролся с коварнорезиновыми фалдами и лицами,с бесстрастным кондуктором, с бегом трамваяи его звонками,пока на каком-то углу не вырвусь, и, соскочив,оказывался на сумеречной площади.О, знать, что ты кричала, кричала, заблудилась в моемгороде, была так близко и недостижимо,навек заблудившись в моем городе, вот этои была Жуть, было то самое свиданье,роковое то свиданье – мы навек были разлучены в моемгороде, гдедля тебя, конечно, не будет ни отелей, ни лифтов, нидушей, лишь ужас, что ты одна, и вот кто-томолча приближается к тебе и кладет тебе на губыбледный палец.
Или еще вариант – я стою и смотрю на мой городс бортакорабля без мачт, плывущего по каналу; мертвая тишинаи мерное скольжение к чему-то, чего мы никогда недостигнем,ибо в какой-то миг корабль исчезает, а вокруг лишьперрон да запоздавшие поезда,забытые чемоданы, бесчисленные путии неподвижные поезда, которые вдруг трогаются,и вот это уже не перрон,а надо идти по путям, чтобы найти свой поезд,и чемоданы затерялись,и никто ничего не знает, кругом пахнет углеми униформой бесстрастных кондукторов,пока наконец заберешься в отправляющийся вагони пойдешь по поезду, которому нет конца,где пассажиры спят, сгрудясь в купе с потертымисиденьями,с темными шторками и запахом пыли и пива,и надо идти в хвост поезда, ведь где-то там надовстретитьсянеизвестно с кем, свиданье назначено с кем-тонеизвестным, и чемоданы потерялись,и ты тоже иногда бываешь на станции, но твой поезд —это другой поезд, твоя Жуть – другая Жуть, имы не встретимся, любовь моя,я снова потеряю тебя в трамвае или в поезде, я побегув одних трусахсреди людей, толпящихся или спящих в купе, гдефиолетовый светобдает пыльные шторки, занавеси, скрывающие мойгород.
Элен, если бы я сказал им, ждущим (потому что они здесь ждут, чтобы кто-то начал рассказывать, да по порядку), если бы я им сказал, что все, по сути, сводится к тому местечку на камине у меня в Париже, между маленькой статуэткой работы Марраста и пепельницей, тому местечку, которое я приберегал, чтобы положить там твое письмо, тобою так и не написанное. Если бы я рассказал им про угол улицы Эстрапад, где я ждал тебя в полночь под дождем, роняя один за другим окурки в грязную лужу с мерцающей звездой плевка. Но рассказывать, сама знаешь, означало бы наводить порядок, вроде того как из птицы делают чучело, и в «зоне» тоже это знают, и первым улыбнулся бы мой сосед, и зевнул бы первым Поланко, да и ты, Элен, когда вместо твоего имени я стал бы выпускать колечки дыма или описательные обороты. Видишь ли, до самого финала я не смогу согласиться, что все должно было произойти так, до самого финала я лучше буду называть фрау Марту, которая ведет меня за руку по Блютгассе, где в мглистом тумане еще маячит дворец графини, я буду упорно подменять девушку из Парижа девушкой из Лондона, одно лицо другим, и когда почувствую себя припертым к краю неизбежного твоего имени (ведь ты все время будешь тут, чтобы вынудить меня назвать его, чтобы наказать себя и отомстить за себя на мне и мною), у меня еще останется выход – можно поиграть с Телль, повоображать меж двумя глотками сливовицы, что все произошло вне «зоны», в городе, если тебе угодно (но там может быть хуже, там могут тебя убить), и, кроме того, там будут друзья, будут Калак и Поланко, они будут забавляться лодками и лютнистами, это будет общая ночь, ночь по сю сторону, ночь-покровительница с газетами, и с Телль, и с гринвичским временем.