33 мгновенья счастья. Записки немцев о приключениях в Питере - Инго Шульце
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«А для чего ж мы вас посылали?» — я слышал, как он хохотнул.
«А что с нашей квартирой?» — занервничал я.
«Оставьте ее женщинам. Или, может, вы надумали их вышвырнуть?» Я ответил «нет», он пожелал мне приятных выходных, счастливого Рождества, а также здоровья и успехов в новом году. Я пожелал ему того же.
Положив трубку, я встретился с вопрошающими взглядами всей команды. Но ничего не сказал, а впервые за долгое время открыл балконную дверь, вышел на воздух — снежинки мирно кружились — и закурил.
Как великолепно были освещены дворцы вокруг. Как переливался, как сверкал бесконечный Невский. Вдали огни расплывались. О мои ноги терся Блинчик.
ИЗ РОССИИ можно только уехать! Я всю неделю безуспешно пытался понять, зачем я здесь, почему живу в этом городе, а не в Париже или в Италии. Люди словно недавно приехали из деревень и не умеют еще ходить по улицам — они топчутся во все стороны, рычат, толпятся, толкаются, плюются. Они не говорят «простите». Не замечают этого или кричат друг другу бранные слова. Их приходится толкать. Только вырвешься из толчеи, они втолкнут тебя в автобус или пихнут прямо под колеса автомобиля. А если ты на минутку приткнешься к стене, как нищий, то все равно неизвестно, что делать дальше. И всюду, словно сам климат такой, эта неистребимая вонь — смесь кислого творога, многолетней грязи и сигаретного дыма. В аэропорту, в туристском автобусе, в гостинице, на улице — нигде от нее не спастись, она лишь меняет состав. Иногда к ней примешивается запах бензина, иногда чеснока, иногда уборной. Из подворотен несет пищевыми отходами, из подъездов — мочой. В продуктовых магазинах тяжелые запахи так сгущены, что кажется, будто они не выветрились со вчерашнего дня. И никогда нельзя точно сказать, то ли люди впитали в себя вонь из этого воздуха, то ли она исходит от них самих.
Кроме хлеба и чая, почти ничего нельзя есть. Любой кусок разбухает во рту, и все время чувствуешь себя губителем своего здоровья. Молоко кажется затхлым, шампанское — переслащенным, а пиво — кислым. На чем ни остановишь взгляд, все покорежено, изломано, покрыто заплатами, погнуто, обшарпано, перекошено, расшатано, грязно, словно все в разное время притащили с помойки и снова кое-как слепили. Привлекательно с виду только импортное.
Безумная расточительность царей — единственная культура, которая у них осталась, да и ту они проматывают, и ту загаживают. При этом рассуждают о Пушкине, о судьбе и о Волге. Железные крыши — как остовы проржавевших кораблей; кажется, что за дверьми и окнами прячутся от глаз существа, не владеющие никаким человеческим языком; звуки, доносящиеся оттуда, похожи скорее на рычание, визг и вой. Кажется, в русских вообще в результате их эксперимента длиною в жизнь выработался такой стандарт отношения к жизни, в котором апатия сочетается с удивительной изобретательностью в унижении других. Все устроено так, чтобы доставлять как можно больше неудобств — будь то отсутствие скамеек, на которые можно сесть, или слишком низко повешенные зеркала, или ремонт, растягивающийся на годы, или магазин, где за куском масла надо стоять в трех очередях. Туалеты, пригодные для использования, если вообще и существуют, то только в гостиницах. К кому ни обратись — к дежурной по этажу, к официанту или гиду — все вечно обижены, недовольны, недоброжелательны, грубы. Разговаривают, не глядя на тебя; если о чем-то спросишь, взглянут так, словно плюнуть хотят. Если женщина красива, то непременно продажна, если автомобиль новый, то непременно принадлежит бандиту. Никогда еще, ни в одной стране не чувствовал я себя таким неуверенным и беззащитным. Я знал: если здесь со мной что-нибудь случится, никто не поможет. Споткнусь — затопчут, заору — ограбят. Иностранцев здесь узнают с первого взгляда, словно у нас другой цвет кожи. Почти невозможно ни включиться в обыденную жизнь русских, ни остановиться, ни присмотреться — но ведь в этом весь смысл путешествий!
А погода была теплой и ясной. Но старухи все равно стояли на кусочках картона, будто пытались защититься еще и от холода, стояли в пальто, закутанные в платки, и протягивали хлеб, колбасу, яйца в пластиковых мешочках. Голуби, взмывая, поднимали вокруг них брошенную бумагу. Какой-то валютчик загорал, сняв зеркальные очки. Рядом мужчина, задрав голову и опрокинув бутылку, сосал пиво — дососал, зашатался, споткнулся и рухнул на на теплый асфальт за киосками. Там уже спали несколько человек. Прямо напротив, под портиком, сидели школьницы. Они высоко закатали рукава блузок и нежились, откинувшись назад, как жрицы Афродиты. Чуть подальше, в парковой ротонде, рыжий аккордеонист пел перед затененными скамейками. Женщина в парике с пробором отбивала такт и в конце каждого куплета вскидывала вверх кулак. «Анархия, анархия!» — орала она, пока снова не вступал аккордеон. Их слушала дама в черном, которая вдруг встала на цыпочки и, не пошевелив руками, подняла лицо к соцветию каштана.
В Гостином дворе я купил рогалик с маком, который неожиданно оказался таким вкусным, что я съел его и сейчас же купил второй, который оказался ничуть не хуже. Мне нравилось отдавать рубли и получать за них что-то стоящее. Почти во всех ларьках продавали одно и то же — удобно, если забыл что-нибудь купить. Я долго наблюдал за одной продавщицей. Ее руки, как у слепой, покоились на стопке картонных клеток с яйцами. Когда подходила покупательница, она большими и указательными пальцами брала у нее чек, как бабочку за крылья, и накалывала его на огромную иглу. Потом ее руки скользили снова к картонной стопке, и вот уже яйца белели у нее между пальцами, как белые шарики фокусника. После каждых восьми яиц движение повторялось. А потом ее руки опять покоились на верхушках яиц, словно ладонями и кончиками пальцев она особенно сильно чувствовала земное притяжение.
На эскалаторе метро мимо меня проплывали петербуржцы. Женщины, все до одной, были модно причесаны, накрашены и нарядно одеты. Мужчины, стоявшие на ступеньку ниже, смотрели на каждую из них, как на чудо. На платформе царила оживленная толкотня, своего рода коллективное движение масс. Когда я уже не мог и шагу ступить — почти падал, я все же ухитрялся всякий раз сохранить равновесие, опершись о чужие плечи и спины.
Добравшись до рынка, я шел вдоль прилавков, продавцы зазывно махали мне, как бы гоня к себе ветерок веерами рук. Я попробовал кусочек арбуза и отведал меда. Со мной-то обращались приветливо, а вот нищенку грубо гнали вон, били палками, если она прикасалась к фруктам. Она вскрикивала, закрывала лицо руками. У нее на теле не было живого места, одни кровоподтеки и короста. Черное потертое, залоснившееся пальто волочилось в пыли. Я подошел не ней, сунул десятитысячную купюру в ее полураскрытую ладонь — и отпрянул от едкой вони. Пусть, зато теперь уж никто не прогонит ее от своего прилавка.
Она долго рассматривала купюру, засунула ее в карман и уставилась на меня. Вместо того чтобы последовать за призывными жестами рук, она поклонилась, перекрестила меня, поблагодарила, заплакала, еще раз перекрестила, еще раз поблагодарила и, тараща глаза, забормотала что-то заплетающимся языком.
Когда она своими пальцами коснулась моей руки, я вздрогнул. Она медленно опустилась передо мной на колени, обхватила мои лодыжки и прижалась лбом к сандалиям. Чтобы не наступить на нее, нужно было стоять спокойно. Я уже чувствовал ее губы между ремешками. Из благодарности она вцепилась мне в икры, от боли я судорожно сглотнул, согнул колени, зашатался и, чтобы не упасть, поневоле оперся о ее плечи. Торговцы между тем вышли из-за прилавков. Покачав головой, я остановил их, когда они хотели было оторвать ее от меня. Она продолжала выть, кашлять, вопить.
Не расслабляя кольца рук, она двигалась вверх по моим ногам, покрывая их поцелуями. Я погладил ее по голове, чтобы успокоить. И тут она прижалась ко мне лицом, я потерял равновесие, вцепился ей в волосы, опрокинулся назад и, наверное, сильно бы расшибся, если бы меня не подхватили двое мужчин и не положили аккуратно на землю. Кашляя, она вползла на меня. Хотя мне было трудно дышать, я попытался ее успокоить и стал мычать какую-то колыбельную. Однако с ней ничего нельзя было поделать. Клокоча от напряжения, она вытягивала шею и целовала меня в подбородок, в какой-то момент наши губы соприкоснулись. Тут она с визгом скатилась с меня.
Я готов был заплакать. Голоса зрителей звучали ласково и добродушно. Молодая женщина в костюме наклонилась ко мне, заглянула в глаза и что-то сказала по-русски. Остальные гладили мне ноги, целовали меня в шею и затылок. Одушевленные желанием сделать мне что-нибудь приятное, они еще плотнее окружили меня и стали протягивать кто яблоко, кто грушу, кто редиску, а кто и матрешку. Две торговки встали на колени, расстегнули на мне сандалии и стали омывать мои ноги слюной и отирать волосами. Продавец дынь расстегнул на мне рубашку пуговицу за пуговицей и засунул свою покрытую кольцами руку до пупка. Разве мог я теперь уклониться от остальных, не рискуя их обидеть? В общем, я закивал, хотя пребывал в некоторой неуверенности, верно ли уловил общее настроение.