Конец света - Дмитрий Емец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Н-да… мотоцикл это хорошо, — откликаюсь я рассеянно.
Для меня слова «мотоцикл» и «машина» значат не больше, чем «самодвижущаяся повозка». Если за всю жизнь не научился, то теперь уж и подавно. После того, как в десятом классе я упал с велосипеда и сместил при этом мениск, все колесные средства я обхожу не менее чем за пять метров.
Разговор не клеится. Мы допиваем коньяк и начинаем бесцельно бродить по квартире. Моя жена идет в комнату и что-то ищет в ящиках, я слышу, как она сердито ими хлопает. Зарайский пытается дозвониться до кого-то, но номер глухо занят. Он набирает его раз за разом с тем же результатом.
— Эти сотовые операторы с ума посходили! Отключить связь в такие минуты! — говорит он раздраженно и тоже идет в комнату. Моя жена что-то спрашивает у него. Он отвечает.
Мы с Аней оказываемся у стола, и она начинает есть икру прямо пальцами. Подумав, я следую ее примеру. Черная икра напоминает мне по вкусу еще что-то, чего я не люблю, но я не могу понять, что именно, и ем только для того, чтобы вспомнить. Вскоре банка пустеет.
— Это мы правильно, не пропадать же добру! — говорит Аня.
Она кладет мне на плечо руку, поворачивается и смотрит мне прямо в глаза. В ее зрачках отблескивают свечные огоньки, что делает ее похожей на страстную и истеричную ведьму. Ее лицо так близко, что я ощущаю дыхание, пахнущее коньяком и икрой.
— Может, сыграем в шахматы? Мой первый ход: конь b1 — с3, — предлагаю я.
Аня снимает с моего плеча руку, хохочет и отходит.
— Ты мне нравишься. Ты не как этот! — говорит она.
— Но пошла ты с этим, — возражаю я.
— А тебе завидно?
— Да нет. Просто наблюдение.
Вскоре мы вновь собираемся на кухне. Слышно, как за панельной стеной матерно ругается со своей бабкой сосед-инвалид. Бабка спокойно слушает и грохочет кастрюлями: она человек привычный. Ругань, дойдя до максимального накала, внезапно прекращается, и звучит ухарская, широкая и немного грустная русская песня. Голос у инвалида треснутый, пропитой, но слух есть. Зарайский, некоторое время послушав, начинает подпевать. Инвалид это слышит и, обрадованный поддержкой, поет громче. По обе стороны стены протягивается крепкая мужская ниточка взаимопонимания.
Когда песня заканчивается, Зарайский приглашает своего нового друга к нам выпить, и друг вроде бы согласен, но я объясняю Юрию, что хотя квартиры и рядом, на самом деле инвалид живет в соседнем подъезде, причем так же, как и мы, на четырнадцатом этаже, и это при том, что лифт не работает, в подъезде темно, а инвалид пьяный в стельку.
Юрий спохватывается и кричит через стену, чтобы инвалид не ходил, но оказывается, что инвалид уже взял фонарь и, не теряя времени, пополз к нам. Зарайский собирается его встречать, но раздумывает.
— Сам дойдет, — говорит он.
— Свинья ты! — комментирует Аня.
Мы с Зарайским выходим на балкон в промозглую осеннюю ночь. Темные неосвещенные громады домов вокруг напоминают не то скалы, не то театральные декорации. Хотя откусанная половинка луны еще видна в небе, со звездами творится какая-то неразбериха. Одни уже погасли, другие понемногу сползаются к средней части неба, словно овцы сбиваются в стадо, услышав зов пастуха. Только теперь я осознаю масштаб происходящего, и мне становится жутко. Одно дело знать о конце света как о некоей надвигающейся угрозе и совсем другое — видеть, как с небосклона исчезают казавшиеся вечными звезды.
— Похоже, достанется не только нашему миру. Во Вселенной затеяли большую уборку, — замечает Зарайский.
Он произносит это в своей обычной манере. Говоря, он словно прислушивается к себе, будто он одновременно и актер и зритель, оценивающий игру этого актера.
Я больно цепляю за что-то ногой. Старые санки, которые я давно бы выбросил, если бы не жена. Я беру санки и хочу сбросить их с балкона, но отчего-то мне становится неловко, будто я совершаю предательство, и я снова ставлю их себе под ноги.
— Все равно не понимаю, зачем уничтожать наш мир. Если хочешь строить новый — строй, но наш-то уничтожать зачем? — говорю я.
— А если это как ремонт в квартире? Чтобы наклеить новые обои, надо содрать старые? — выдвигает версию Зарайский.
— И кто эти старые обои, мы? — обижаюсь я.
— Нет, но поскольку и мы живем в этой квартире, нам придется обновиться.
— Я пустил бы все по кругу. Пусть последние люди будут одновременно первыми, и вся земная история начнется заново. Как детская железная дорога катается по кольцу и никому не мешает, — предлагаю я.
Юрий слушает меня снисходительно и даже, кажется, улыбается, но улыбается не потому, что ему смешно, а потому, что должен же он занять чем-то свои лицевые мышцы.
— Тогда это было бы издевательство, — заявляет он. — Во всем должны быть начало и конец. Уже сам факт, что есть начало, доказывает, что должен быть и конец, а то получится бесконечный нудный сериал.
Мы курим, облокотившись о мокрые перила балкона, а потом бросаем вниз красные как угольки окурки. Мой окурок падает отвесно и быстро гаснет, а окурок Зарайского — по дуге, вращаясь и бестолково сыпля искрами.
— Ладно, пойдем к женщинам, пока они не подрались… — произношу я, и мы возвращаемся на кухню.
К нашему удивлению, моя жена и Аня мирно сидят рядом и, едва ли не соприкасаясь лбами, мирно о чем-то беседуют. При нашем появлении обе замолкают, словно разговор был не для наших ушей. Мы садимся рядом.
— Скорее бы уже все закончилось… — говорит моя жена.
Она кладет голову мне на плечо и закрывает глаза. Ее прикрытые веки подрагивают, на правой щеке у глаза виден подтек туши.
Я смотрю на будильник, стрелка которого неминуемо приближается к роковой отметке, и внезапно понимаю, что у нас осталось всего десять минут. Последние десять минут, чтобы совершить, подумать или произнести нечто действительно важное, что мы всю жизнь откладывали из-за множества мелких и суетливых дел. Но что это действительно важное, я не знаю.
Передо мной проплывает вся моя жизнь — не горячая и не холодная, не грешная и не праведная — обычная, самая обычная жизнь. Никаких серьезных прегрешений я вспомнить не могу — всего было понемногу. Хуже то, что я не могу вспомнить и никаких больших свершений, никаких подвигов и никаких особых самопожертвований. Очевидно, сейчас надо каяться в своих грехах, используя последнюю возможность, но мой главный грех — это моя неспособность к решительным, ярким, красивым поступкам, а в этом я каяться не хочу. Особых угрызений совести я тоже не испытываю, лишь томящее недовольство самим собой и желание, чтобы все поскорее закончилось.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});