Начало конца - Марк Алданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1936 г. Жид был приглашен в Советский Союз. Его принимали, что называется, по высшему разряду: был удостоен чести выступить на траурном митинге на похоронах Горького, ездил в Сочи навещать прикованного к постели Н. Островского. Но когда возвратился домой во Францию и опубликовал о своей поездке книгу очерков, выяснилось: не от всего увиденного он в восторге, позволяет себе и некоторые упреки в адрес увиденного. Это сразу же вызвало бурю негодования в Москве. Начатое изданием собрание его сочинений тут же приостановили, «Литературная газета» аттестовала его как наймита мировой буржуазии. Алданов находился в переписке с Андре Жидом, встречался с ним, следил за случившейся с ним историей. Впоследствии с большой симпатией изобразил Жида в очерке «Конец группы Понтиньи».
И в то же время Вермандуа отчасти автопортрет писателя. Задумывая новый роман «из древнегреческого быта», для вдохновения Вермандуа достает с книжной полки два классических исторических романа почему-то из эпохи французской революции – «Девяносто третий год» Виктора Гюго и «Боги жаждут» Анатоля Франса. Вермандуа эти книги совершенно далеки по теме, но, несомненно, обе живо волновали самого Алданова, создателя романа «Девятое термидора». Оба, Вермандуа и Алданов, подрабатывают в газетах очерками о политических знаменитостях; первый пишет очерк об Идене, второй несколькими годами ранее опубликовал очерк о Черчилле. Собираясь встретиться с Алдановым осенью 1940 г. в Ницце, Бунин подготовил заранее листок, где колонкой были выписаны ряды фраз из романа «Начало конца», – рассказывает мемуарист Александр Бахрах. Он начинает не без иронии убеждать Алданова, что Вермандуа – автопортрет: «Подумайте только, Марк Александрович, Вермандуа, вы сами пишете, «цитировал сто тысяч человек», а вы? «вежливость была в его природе», а у вас? «грубые рецензии приводили его в раздраженное недоумение», а вас?(…) А дальше ваш Вермандуа говорит: «Но ведь весь смысл жизни в писательском призвании, вся ее радость». Ведь все это ваши собственные переживания, – настаивал Бунин, – да и вы, родись вы французом, расхаживали бы в зеленом академическом фраке и были бы «бессмертным».
Алданов, по словам мемуариста, отрицал автобиографичность своего героя и, возражая Бунину, настаивал, что в его романе Вермандуа если не коммунист, то салонный «большевизан», а этого достаточно, чтобы отбросить мысль о тождестве писателя и героя. Но на деле, считает Бахрах, Бунин был прав, предполагая, что отличия даны лишь для отвода глаз и по сюжетной надобности.
Алданов любил повторять, что ни один его вымышленный персонаж не списан с одного конкретного прототипа, каждый – собрание черт и деталей, заимствованных у разных лиц. Казалось бы, писателю угрожала опасность механического соединения случайных красок на палитре, неорганичности персонажей. Но на деле он эту опасность предвидел, умел ее избежать, и его Вермандуа может служить примером внутренней цельности. В этом ключе рассматривал характер Г. Адамович, считавший, что герой и человечен, и многогранен: «Без рисовки, без вызова он говорит то, что кажется ему нужным и верным, а как это будет принято – дело для него второстепенное. Если признать, что человек ценен сам по себе, а не только в качестве материала или орудия, важно и интересно всякое его состояние, тем более такое, когда он создает пустоту своей жизни, когда уже поздно что-либо в этой жизни исправлять, когда он ищет объяснения или утешения не для себя только, а для всех (когда он всем существом своим подведен к тому, чтобы понять смысл толстовских слов: «после глупой жизни придет глупая смерть»). Вермандуа – не пророк, не гений, не потрясатель основ. Он умный человек, но по своему духовному складу человек обыкновенный и имеет мужество этого не скрывать (…) После главы о Вермандуа из «Начала конца» попробуйте сразу перейти к любому современному роману, самому блестящему, самому искусному, искрящемуся, ослепительному как фейерверк – невозможно читать, книга валится из рук, скучно, неинтересно, все мимо, все впустую…»
Избрав героем писателя-эрудита, Алданов, казалось бы, должен был вложить в его уста целый фейерверк афоризмов о литературе. Но и здесь он поступает неожиданным образом: единственный пассаж Вермандуа о классике смешон. Он говорит, что Римский-Корсаков, создатель оперы «Моцарт и Сальери», был введен в заблуждение невеждой-либреттистом, утверждавшим, будто Сальери – отравитель. Что этот «либреттист» – Пушкин, герой-француз не знает, и это ему извинительно. Однако, чтобы неискушенный читатель не заподозрил автора в неуважении к великому поэту, особенно в атмосфере недавнего пышно отмеченного пушкинского юбилея, Алданов тут же связывает судьбу своего командарма Тамарина с провидческими строками из стихотворения Пушкина «Родриг».
В литературе Алданова больше всего волновала русская литература. Отказавшись от мысли сделать рупором своих идей Вермандуа, он избрал на эту роль прежде всего Вислиценуса. Его суждения категоричны, он высказывает мысли, справедливые лишь отчасти. В литературно-критических статьях Алданова – стремление к объективности, взвешенности суждений, для его персонажей характерна заданная односторонность – при том, что они образованные, широко мыслящие, вызывающие уважение читателя. Как и его создатель, Вислиценус не любит Достоевского, видит в нем врага, «замоскворецкого мещанина», упрекает его: прожив «на каторге четыре года, служил им верой и правдой весь остаток жизни». Гоголь, напротив, воспринимается героем как часть собственного духовного мира. О его поэме: «Читал в эмиграции, читал в тюрьме, читаю теперь тут, и всегда с наслаждением, и, разумеется, не оттого, что в ней разоблачаются взяточники и мошенники. Он хотел заклеймить и неожиданно «возвел в перл создания» – выражение гадкое, но это так: возвел. Мне все равно, брали взятки или нет его чиновники – хоть каждый из них вышел симпатичнее Костанжогло – но жизнь их была милая, обильная, счастливая и даже поэтическая, и мне при чтении этой книги всегда (…) хотелось жить во времена Чичикова, путешествовать в его бричке, есть в его гостинице поросенка с хреном, заливать фруктовой блины у Коробочки…»
В одной умной и проницательной статье (проф. В.М. Сечкарева), напечатанной в Германии, читаем, что эти и им подобные строки Алданова – Вислиценуса своеобразная пародия на Гоголя, на его любовь к преувеличениям, к нанизыванию слов и подробностей. Нам видится в них только преклонение перед гением и робкая попытка имитировать неповторимый стиль.
Но вот писатель имитирует стиль своих современников, советских писателей, и тут неповторимости как не бывало. «Не психуйте, Станислав Михайлович», – спокойно-повелительно сказала Оля. Карталинский вспыхнул. «Вы раскаетесь!» – произнес он грязным голосом. «Не думаю. Не пришлось бы раскаяться вам. Советскому Союзу не нужны такие люди, как вы». В эту минуту дверь моторной мастерской с кряканьем растворилась, пропев ласково ноту «ми», и послышался натужный гул самолета». Тема вредительства, с точки зрения жизненной правды, безнадежна, но если у писателя ложен замысел, то наверняка плох и стиль. В Париже в светской беседе Вермандуа шутит: «Вот граф недоволен Сталиным, а может быть, сейчас какой-нибудь неизвестный советский поэт пишет в честь диктатора оду, которая окажется чудом поэзии». Ни одна подобная ода, а их было множество, чудом поэзии не оказалась. 19-летняя секретарша Кангарова Наденька в свободное от служебных занятий время сочиняет для московского толстого журнала рассказ о том, как вредителя со звучной фамилией Карталинский разоблачили. Она размышляет: «В камере районного прокурора, наверное, был портрет Сталина. Что, если, взглянув на это лицо, Карталинский, в порыве душевного раскаяния, перейдет на сторону советской власти!» Сюжет, персонажи, язык – все в рассказе плохо. Примитивность, однако же, скорее способствует успеху, рассказ принят к печати, и поклонник, сообщая ей радостную весть, величает ее теперь: «Наденька Горькая».
Язвительная сатира, сарказм у Алданова соседствуют с изумительными лирическими пассажами, с горькими вечными раздумьями о бессилии писателя перед торжествующим в мире злом – как у Гоголя, как у Булгакова. Одна из самых проникновенных страниц романа – конец первой части: Вермандуа читает Гете. Он, конечно, себя с Гете не сравнивает, но ему приятно думать, что этот навсегда, на весь мир прославленный человек жил почти в такой же обстановке, так же тяготился людьми, так же не мог без них обойтись, так же терпел обиды, так же подчинялся требованиям своего общества. Вермандуа откладывает книгу, пытается думать о том, что мудрость писателя, долг писателя – понятия одинаковые во все времена.
«Делать в жизни свое дело, делать его возможно лучше, если в нем есть, если в него можно вложить хоть какой-нибудь, хоть маленький разумный смысл. Пусть портной шьет возможно лучше, пусть писатель пишет, вкладывая всю душу в свой труд. Не уверять, что трудишься для самого себя, – ведь и он мечтал об огромной аудитории и откровенно советовал тем, кто не ждет миллиона читателей, не писать ни единой строчки. Не задевать предрассудков, по крайней мере грубо, не сражаться ни с ветряными мельницами, ни даже со странствующими рыцарями, если только не в этом заключается твоя профессия политического Дон Кихота, такая же, по существу, профессия, как труд сапожника или ветеринара… Не потакать улице и не бороться с ней: об улице думать возможно меньше, без оглядки на нее, без надежды ее исправить. Но в меру отпущенных тебе сил способствовать осуществлению в мире простейших, бесспорнейших положений добра (…) Жить спокойно, зная, что мир лежит во зле. Радоваться редкому добру, принимая вечное зло как общее правило мира».