Пилигрим (сборник) - Наталья Громова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Убедительность, с которой разворачивались передо мной сочиненные картины, поражала меня, я останавливалась и долго смотрела этому человеку вслед, на мгновение забывая о своих настоящих родителях. Учительница, которая спустя несколько минут открывала рот, говоря мне что-то неприятное, на самом деле была когда-то подброшена в старом потертом одеяле к дверям своих приемных родителей. Всю последующую жизнь она ходила с этим одеяльцем в сумке и показывала разным людям, надеясь, что они опознают его. Но ее настоящие родители сгинули в пожаре войны.
Когда я открыла, что читать можно почти все, то поняла, что, если у меня не будет новых познаний, я так и буду кружиться среди подброшенных и потерянных детей.
Книги были тоже частью Дожизни, в них можно уходить, забываться. В них можно найти все, чего, как казалось, не хватало в жизни.
За Временем я пыталась охотиться; это было как бы преследование солнечного зайчика. Вот оно есть, а вот нет. Иногда оно становилось длинным и тягучим, когда надо было ждать родителей. Обычно я садилась перед большим будильником на столе и внимательно следила за дрожащим движением стрелки. Когда я успевала увидеть ее перемещение, мне казалось, что я обнаруживаю, что Время просто притворяется текущим: на самом деле оно подпрыгивает, а я медленно, как по кочкам, подпрыгиваю вместе с ним. Я хотела схватиться за стрелку, чтобы это почувствовать, но мешало стекло. И только когда будильник сломался и мне отдали его, я вынула стекло и с наслаждением коснулась стрелок и цифр на циферблате; я крутила стрелки в разные стороны, и мне казалось, что я совершаю что-то невероятное. Словно все Время стеклось в этот сломанный будильник. Но в кухне, где я сидела, ковыряя его, насмешливо тикали другие часы. А в комнате отбивали Время часы с маятником.
Потом Время перестало быть временем стрелок, о нем часто говорили взрослые как о чем-то могущественном. Оно текло до меня и будет течь дальше, и я должна буду стать другой, когда вырасту. Война, динозавры, римляне – все это было до меня. И даже то, что было совсем недавно, тоже было до моего рождения. Это знание наполняло чувством, что твоя жизнь – коротенькая и маленькая, как у цыпленка, и почему-то за это было неловко. Все жили раньше, а ты где-то отсутствовал. Особенно сильно это чувство настигало меня в дачном автобусе из Москвы. У всех автобусов и троллейбусов были свои лица, с глазами и ртом. У этого же была совсем особая физиономия. Он, с маленьким, тупым лицом, фыркая, приезжал за нами на площадь. В него заталкивались дачники, обвешанные сетками и сумками с продуктами. Поездка длилась почти полтора часа, и за это время меня передавали с рук на руки, надо мной все время слышался смех, меня крутили, как куклу, обсуждали, на кого из родителей я больше похожа, как выросла и как все было до моего рождения. Я не помнила их лиц, хотя они почему-то знали меня.
Еще было постоянно упоминаемое взрослыми будущее. “Когда вырастешь, узнаешь, что такое жизнь”, “вырастешь, узнаешь, что такое настоящий труд”, “выйдешь замуж, тогда узнаешь, как дети даются” и т. д. Во всех этих репликах звучала какая-то тайная угроза, какой-то скрытый смысл, предостережение. И я вдруг поняла, что это – их общее взрослое Время, в котором есть и будут все эти неприятности, а у меня есть свое собственное, отдельное Время. В нем – укрощенные коровы, ползущий жук, мои собственные страхи и радости. И будущее, которое я представляла, не имело привкуса тревоги, который слышался в рассказах старших.
Но все-таки было многое, чего я не могла себе объяснить. Довольно рано мне захотелось узнать, откуда все взялось и куда девается. Отец выстраивал передо мной цепочку от живой клетки к динозаврам, к обезьяне, а потом и к человеку, которую я представляла как держащихся друг за друга существ. Еще он любил говорить со мной о бесконечности. Для начала он предлагал мне представить вселенную; потом надо было представить ее край, сначала одной вселенной, потом другой, за ней – следующей; и когда я мучительно морщила лоб и у меня начинала кружиться голова, он, хохоча, бросал меня к потолку. Он рассказывал мне про классовую борьбу, про справедливость социализма и коммунизма. Но все эти радостные перспективы все равно не могли справиться ни с Временем, ни с бесконечностью – это я поняла довольно скоро. Я чувствовала, что взрослых покидает уверенность, когда я спрашивала их о Времени. Где-то здесь рядом находился и Бог, о котором отец всегда говорил со смехом. Но для меня Бог, иконы, свечи в то время стойко были связаны со смертью, которой я, как и положено, боялась. Именно этот страх привел меня к тому, что в детской библиотеке, куда я ходила через день, я нашла ящичек с пропагандистскими атеистическими книжками и, читая их сотнями, странным образом спасалась от страха. Мне казалось, что те, кто рвал с Богом, срывая рясу и убегая из церкви, скрывались от смерти. Но чем больше я взрослела, тем сильнее шаталась моя стройная картина. Когда мне было пятнадцать, я впервые вошла в церковь на Пасху и услышала, как хор пел: “Смертию смерть поправ”. Я никогда до этого не слышала этих слов и была абсолютно потрясена их смыслом. Как это смертью можно было попрать смерть? Я долго размышляла над этими тремя словами; в них явно был какой-то главный ответ.
Вера (1981)
Я увидела ее почти сразу. Подруга свекрови, она показалась мне еще необычнее ее. Тонкая, темноволосая, в черном платье, с мягкими карими глазами, она смотрела на меня с симпатией и интересом.
Однажды, глядя на мой большой живот, Вера сказала: там находится абсолютно отдельный человек, а ты лишь сосуд, в котором он вынашивается.
Подсознательно я чувствовала только одно: в той реальности, с которой я сталкивалась, все выглядело достаточно безнадежно. Мне часто говорили, да я и сама видела, что люди заряжены только тем или иным интересом, что благородство, честь, доброта – это литературные представления о жизни, на самом деле их нет, а есть жесткая реальность. Любовь бывает между детьми и родителями, да и то до того времени, пока дети не вырастут. В реальном мире мои родители разводились, отец уходил от мамы, она страдала и была близка к умопомешательству. Социализм и коммунизм – это тоже одно из заблуждений человечества, и коммунизм невозможен из-за ничтожной природы человека.
Эти горькие капли я получала не сразу, а в течение определенного времени, и чем дальше, тем больше во мне нарастало ощущение, что жить в таком мире, а тем более рожать в него ребенка – ужасно. Моя библиотечная клоунесса часто говорила, что только безумные могут в наше время заводить детей. Ребенок рос во мне, а я продолжала мучиться вопросом, правильно ли я все делаю.
Зачем нужна моя жизнь и для чего нужна жизнь нового существа?
Я видела, что для большинства людей ребенок – это биологическая победа над Временем. Они, несомненно, думали о потомках как о ниточке, которая протягивается сквозь поколения в бесконечность.
Роддом, в который меня привезли, был на то время одним из лучших. Меня “обработали” и поместили в стеклянный стакан, через который я смотрела на других женщин. Странная мысль, что же я буду здесь делать без книжки, мучила меня. Но вскоре началось то, что называли схватками, и я забыла про чтение. Кричать, как это делали другие, за стеклами, было неловко, и я продолжала через нарастающую боль наблюдать за собой со стороны и никак не могла уйти в процесс целиком. Наконец мне строго сказали, как надо дышать, тужиться, кричать, и я попала в круговорот процесса, который разворачивался уже вне меня. После некоторых сложных попыток ребенок родился, и мне радостно сообщили, что это мальчик. Шел 1981 год, моих одноклассников то и дело забирали в армию и посылали в Афганистан. Меня пронзил ужас. “Значит, заберут в армию!” – промелькнуло в голове.
Роддом был модернизирован, в нем не отбирали детей, а оставляли их с матерью. Мальчика запеленали, положили мне на живот, и нас вывезли на каталке в коридор. Все ушли. Мы только что встретились. Пока он был во мне, я его не знала. Вдруг он горько заплакал, а потом закричал. Во мне поднялся какой-то неведомый до этого инстинкт, мне стало казаться, что он умирает от голода или еще от чего, и я зарыдала вместе с ним.
Так мы лежали и плакали, как мне казалось, оба брошенные и беззащитные.
Спустя некоторое время Вера написала мне:
“Христианство – это «сила моя в немощи моей свершается». Это великое знание, когда оно придет к людям, оно изменит мир. Потому что самый слабый, доверившийся – это новорожденный ребенок”.
Именно Христос, говорила она, прошел путь рожденного в вифлеемской пещере слабого младенца, который станет Богом униженных и выброшенных из мира. Главное в христианстве – это свобода, свободный выбор человека, который сам отвечает за последствия своих поступков. Это есть Завет, который заключен между Богом и человеком.
Но мой Бог вышел из книг Достоевского и Толстого. Из речи Алеши Карамазова у камня Илюшечки. Я видела Христа в Легенде о Великом Инквизиторе. Христианство было в мире добрых героев Диккенса. Я знала, что где-то все это сшивается: Дожизнь, Время, Любовь, Бог, – но не знала, где и как.