Королевская аллея - Франсуаза Шандернагор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Накануне отец Маскарон совершил тяжкую оплошность во время своей проповеди. При Дворе мужество, ежели оно не приправлено большой толикою лестью, бесполезно; святой отец, избравший темою войну, слишком далеко зашел, открыто осудив политику завоеваний и грядущих военных кампаний и объявив ее разбойничьей; Король не на шутку разгневался.
— Я согласен присутствовать на проповедях, — сказал он громко, выходя из церкви, — но не люблю, когда меня поучают.
Разумеется, для того, чтобы читать проповеди в Версале или Сен-Жермене, нужно было иметь куда больше ловкости; примером таковой могу назвать проповедь, которую в том же году господин де Кондом, епископ Боссюэ, произнес перед Королевою, в осуждение мадемуазель де Лавальер, ухитрившись притом никого не назвать по имени: «Что мы видели и что мы видим? О чем думали и о чем думаем? Мне нет нужды говорить, когда положение вещей говорит само за себя… вы же, слушающие меня, сами сможете сделать для себя нужные выводы». Не могу без улыбки вспомнить эту знаменитую проповедь, но должна признать, что господин Боссюэ с блеском вышел из трудного положения.
Однако нынче все придворные священники, словно сговорившись, начали беспощадно обличать грехи. Вот и отец Маскарон избрал предметом своей проповеди нечистые помыслы и, рассуждая о человеке в общем смысле, отваживался говорить: «Человек этот, коего мы видим погрязшим в разврате…», что слушатели понимали как намек на Короля. Говоря же об орудии греха, он возглашал: «Особа эта, подводный камень вашего постоянства…», и каждый знал, что он имеет в виду маркизу, которая, сверкая золотой робою и драгоценностями, сидела в первом ряду, напротив королевской четы.
Король, однако, выслушал все это молча, не отозвавшись ни словом.
Молчание его удивило присутствующих — всех, но не меня. Я начинала понимать характер Короля и видела, что отец Бурдалу, вопреки видимости, все-таки не позволил себе того, что злополучный Маскарон: монарх не терпел, когда его критиковали как правителя, но весьма считался с мнением Церкви, когда она порицала его частную жизнь; он не мог не знать, что двойной адюльтер на глазах у всей Европы рискует вызвать ужасный скандал, и ему придется, рано или поздно, положить этому конец…
Пост близился к концу; игры и смех мало-помалу возвращались в великолепные покои фаворитки в Версале, где она занимала целых двадцать комнат. Сама Королева была помещена в этом дворце не так роскошно, — ей, с ее свитою, отвели всего десять комнат. По правде говоря, законная супруга Короля и вполовину не была так красива и царственна, как его метресса. Я впервые увидела Королеву вблизи в начале апреля 1675 года и сразу подумала, что сравнение будет не в ее пользу.
Я жила при Дворе уже более года, но мне ни разу не выпал случай приблизиться к государыне и быть ей представленной; признав своих детей от госпожи де Монтеспан, Король показал их своей супруге, но мне не довелось присутствовать на этой трогательной семейной церемонии. Словом, меня представили Королеве лишь весною 1675 года, когда я, по просьбе Короля, привела к ней герцога дю Мена; тут только мне удалось составить собственное мнение о той, кому мне пришлось служить в будущем.
Если комнаты госпожи де Монтеспан благоухали розами и жасмином, то в покоях Королевы царили два других запаха чеснока и шоколада, тотчас выдававшие в ней испанку. Да и все остальное также подтверждало ее происхождение. Тяжелые драпри плотно закрывали окна, и в этом душном полумраке, среди шутов, монахов и кастильских служанок пряталась низкорослая полная белокурая женщина со скверными зубами, робким взглядом и глуповатым смехом. Увидев нас, она оторвалась от партии «омбры», грозившей ей проигрышем, — она так и не выучилась ни одной игре и даже, как говорили, не замечала, что ее собственные приближенные плутуют, обыгрывая ее в карты. Невнятно, почти шепотом, она приказала подойти ближе лакею, несущему маленького герцога, и придвинуть свечи, чтобы лучше видеть личико ребенка. Долго, молча разглядывала она моего любимого принца. Тот стойко выдерживал яркий, бивший ему в глаза свет множества свечей и, не жмурясь, смотрел прямо на Королеву.
— Хорошенький мальчик, — наконец сказала она и потрепала его по щечке своей маленькой пухлой рукой. Затем добавила, вопросительно глядя на меня, — он белокурый, не правда ли?
Я не знала, что и ответить, — мне думалось, что сей очевидный и вполне обычный факт не нуждается в обсуждении, — но, делать нечего, присела в реверансе и постаралась улыбнуться как можно обольстительней.
— И у него… у него голубые глазки, не правда ли?
С этим также спорить не приходилось. Я сделала новый утвердительный реверанс.
— И щечки… щечки у него розовые, да?
Это опять-таки было совершенно справедливо и не давало повода к возражениям. Я с интересом ждала ее отзыва о ножках моего любимца, ввиду сего подробнейшего опроса, но тут сам Луи-Огюст весьма кстати пришел мне на помощь, произнеся коротенький комплимент, которому я его выучила на этот случай. Королева как будто растрогалась, хотя вряд ли способна была оценить все нюансы восхвалений, коими я напичкала коротенькую речь герцога.
— Он очень «юбезен», не правда ли? — робко промолвила она, когда ребенок умолк.
— Он и вправду очень любезен, — отвечала я, — и вдобавок исполнен глубочайшего почтения к Вашему Величеству. Сделать принца во всех отношениях достойным благоволения, коим Ваше Величество желает удостоить его, — вот самое горячее желание тех, кто воспитывает это дитя.
— Да-да, — подхватила Королева, — мне кажется, он очень «юбезен». No parece su madre[56], — добавила она уже более уверенно, обратившись к своей испанской камеристке, — Parece el Rey. Tiene una cara muy attractable[57]! Какое счастье, что в нем нет ничего от маркизы! Cómo odio que diabla! Te lo estoy diciendo, esta puta me impulsará a la tumba! Tu lo verás, de verdad. Recuerde estas palabras[58]!
Она поцеловала моего дорогого мальчика в лобик, сунула ему в руку несколько бисквитов и пирожных, последний раз улыбнулась и отпустила нас со словами: «Благодарю вас, мадам. Мне будет приятно еще раз увидеть это «юбезное» дитя».
Отвернувшись, она снова взялась за карты. В углу комнаты дофин, которому тогда было лет двенадцать, уныло бубнил латинские стихи под мерный стук линейки своего гувернера, господина де Монтозье; этот человек с замкнутым лицом и неизменно суровым взглядом дуэньи послужил, как говорили, прообразом Альцеста[59]. Бросив последний взгляд на эту мрачную картину, я склонилась в глубоком прощальном реверансе и тотчас покинула комнату, унося в душе образ женщины, быть может, скорее робкой, чем действительно глупой, и явно кроткой и незлобивой; жаль, однако, что эти достохвальные качества еще менее, чем убогий ум, позволяли ей представлять во всем блеске французский Двор… И, тем не менее, ее бледное владычество подвергалось куда меньшей опасности, нежели торжество фаворитки как это доказали мне последующие дни.
12 апреля я сидела в покоях госпожи де Монтеспан и учила катехизису и чтению Анголу, маленького мавра, которого мой кузен де Виллет привез маркизе из Африки. Вдруг из глубины квартиры донеслись глухие звуки клавесина.
Прислушавшись, я поняла, что играют — притом, весьма искусно — арию из «Явления Марса», и удивилась, так как думала, что мы с мальчиком остались одни: почти весь Двор был в этот день у брата Короля, в Сен-Клу, сам Король охотился вместе с Марсийяком и мадемуазель де Людр, а маркиза, как я знала, уехала в Кланси, где заканчивалось строительство замка для нее. Неужто, подумала я, кто-нибудь из свиты маркизы осмелился в ее отсутствие прикоснуться к ее любимому инструменту? Музыкантша взяла несколько рассеянных аккордов и вдруг запела, аккомпанируя себе, печальную арию «Всегда ль я буду слезы лить с приходом трепетной весны?!» Это была песня о возлюбленном, что каждый год, с наступлением погожих дней, уходил на войну. Я узнала слова — три года назад маркиза, будучи в Кланьи, сочинила эту арию для Короля; узнала я и голос певицы, все еще звучный и чарующий.
Внезапно голос этот пресекся, музыка смолкла, и в наступившей тишине мне почудились громкие прерывистые рыдания. Я быстро отослала маленького мавра и подошла к музыкальному салону. Отворив двери, я с притворным удивлением воскликнула: «Ах, прошу прощения, мадам, я полагала вас в Кланьи и решила, что это одна из ваших женщин позволила себе…» Маркиза обратила ко мне свое прелестное лицо, залитое слезами. Ее белокурые волосы разметались по серебристому атласному пеньюару; она походила на мадонну у подножия креста, но на сей раз, против обыкновения, у нее был взгляд распятой мученицы.
— О, Франсуаза, я погибла! — вскричала она, бросившись ко мне в объятия. Она рыдала так, что не могла больше вымолвить ни слова. Я пыталась утешить ее, как утешают детей — вытирая слезы, гладя по голове.