Степан Разин. Казаки - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В результате такой настойчивости батюшек было то, что Адам Климент, посетивший Россию еще в 1553-м году, писал, что монастырские имения составляли о ту пору одну треть всего государства!..
И, обеспечив себя таким образом, батюшки строго исполняли заповеди Христа и нисколько не заботились о завтрашнем дне, были веселы, как птицы небесные, и украшены не только как лилии полей, но даже более, чем Соломон во всей славе его. Об этом остались очень яркие свидетельства того времени. Так, ещё на Стоглавом соборе отмечено было, что «многие стригутся покоя ради телесного, чтобы всегда бражничать и по сёлам ездити прохлады для», а пламенный, так жадно тянувшийся к правде Максим Грек горевал, что монах «часто пиан, весь червлён и безчинно слоняяся и прегордая вещавает». Монахи, по его словам, заботятся только о том, чтобы украсить себя «пёстрыми и мягкими шелковыми тканями, златом же и серебром и бисеры добрыми». «Чернец тщится богатства ради да получит некие земные славицы», а получив эти славицы, думает, что «над законом владети поставлен есть... гордится, беззаконствует, люте гневается, мучит, связует, мзды емлет, блудно питается, вся его мудрование злато есть, и много мятежное ему попечение, како угодити властей. Язык же его разрешён священных уз молчания вся с яростью вещает и досажением, ниже рука его безмолвствует, но на высоту жезл воздвигши, хребет мужа убогого ударити ярясь, к сим же погубив и душевную доброту». В бесчисленных вотчинах своих батюшки приберегали зерно на голодные годы, чтобы продать тогда его подороже, а крестьяне их «томились в житейских потребах, обильна сия им уготовляюще, во скудости и нищете всегда пребывали, ниже ржаного хлеба чиста ядуще, многажды и без соли от последния нищеты». Они морили крестьян «безпрестанно и всяческими роботами, внутри же и вне горчайше им житие соделающе, кроме щедрот и милости».
А иерархи в это время, святители, хвалили Бога «пения красногласными, шумом доброгласным светло-шумных колоколов, миры благоуханными, иконы велелепне украшая златом и серебром и многоценными камении», а восхвалив всем этим шумом Создателя, «светло и обильно напивались во вся дни и пребывали в пианстве и всяческих играниях», но «сирот и вдовиц безщадно и безмилостиво расхищали». Те дары и вклады, которые назначались на нужды церкви и на бедных, они брали себе «в различна наслаждения душ и украшения ризное и светлопирование», в котором принимали участие и их богатые друзья и родственники, а «нищих и сирот мразом и гладом тающих и вне врат стоящих и горько плачющих своея скудости ради, прежде обложивши горькими лайбами, отгоняли кинувше кус хлеба гнилого». А когда светская власть обходилась очень уж круто с «сиротами государства московскаго», тогда батюшки выступали со своим «печалованием».
Особенно восторжествовал в Русской Церкви этот дух Иосифа Волоцкого во времена патриарха Никона. Высшее духовенство – по-тогдашнему «власти» – жило богато, во дворцах, окружённое многочисленным двором: священники, дьяконы, монахи, певчие, чиновники, прислуга сотнями кишели вкруг них. Особенно широко жил сам Никон, выстроивший себе дворец исключительной роскоши. У него были свои золотых дел мастера, портные, кузнецы, каменщики, столяры, живописцы и двадцать пять тысяч крестьянских семей. И до того весело проводил свое время среди этой роскоши патриарх всея Русии, что даже Тишайший вынужден был ставить стрелецкие караулы к его покоям, дабы держать святителя в пределах хотя некоторой пристойности. Так веселились и другие святители. И в этом бешенстве разврата доходили они до того, служители алтаря Господня, что к обедне, даже летом, они ездили в санях: так почётнее!..
И потому ставили батюшек тогда все весьма невысоко: по Уложению за оскорбление попа полагалась пеня всего в пять рублей, – столько же, сколько за бесчестье черемисина или мордвина какого-нибудь или за убийство собаки. И безобразники того времени говаривали: «Бей попа, что собаку, да кинь пять рублёв».
И потому вполне естественно, что, как только разнеслась среди усольских мужиков – все они были «властелинскими», то есть батюшкины, – радостная весть, что нагрянули казаки и ищут старца Левонтия, все работы были брошены и мужики и бабы кинулись промышлять старца. И когда Ивашка Черноярец с казаками въехали в околицу Усолья, Федька Блинок да Спирька Шмак, пробежавшие леском напрямки, уже держали связанного отца Левонтия впереди большой и возбуждённой толпы крестьян и работных людей с солеварниц монастырских.
– Он заложился было на Ногайский Брод, косматый... – возбуждённо галдела толпа. – Да ребята переняли... Как заяц, косматый блядун стреканул... Ну, да теперь не уйдёшь!..
– Ха, теперя не уйтёт... – повторял, спешившись, Чувашии Ягайка. – А... К чуваше прикадил, речка купать гонял, кереметь ногами топтал, крест насильно надевал – теперя не уйтёт!..
И его медвежьи глазки горели, как угольки.
Казаки спешились. Мужики уважительно принимали от них коней, и на лужайке, посреди небольшой, серой, нелепо разбросавшейся по косогору деревни, – православные любили селиться «на врагах», – образовалось судилище. Ивашка с казаками сели на толстое бревно, которое положено было тут вместо скамьи для сельского схода. Мужики стали вокруг.
– Бабы все по домам!.. – крикнул Ивашка. – Живо...
– Да не замай... – протестовали бабы. – Чай все мы знаем, каков он кобель есть... Не замай!
– Все по домам!.. – строго повторил Ивашка. – А то враз казаки в плети возьмут... Н-ну?!
Бабы, нехотя, ворча, потянулись к избам, но останавливались, оглядывались, собирались группами. Ивашка издалека грозил им плетью, и они, нехотя, вразвалочку, шли дальше. Левонтий, рослый, жилистый, с большим носом и свалявшейся соломенного цвета бородой, в чёрном подряснике, озирался, как затравленный волк.
Ивашка встал.
– Ну, православные, растабарывать нам больно не о чем... – сказал он. – Дела этого старого колдуна всем известны. Поиздевался он над всеми нами досыта. Теперь наш черёд: долг платежом красен. И я приговариваю: отрезать ему...
– Правильна!.. – загудела толпа. – Молодцы...
– Нет ли тут у кого из шабров толстого чурбана – вот что косы отбивают?...
– Можна...
– Волоки!..
С соседнего двора выкатили толстый круглый чурбан, поставили его «на попа», и Ивашка, вынув кривой нож, попробовал большим пальцем острие. И вдруг – ах!..
Жилистый отец Левонтий страшным напряжением своего сильного и ловкого тела разорвал жалкие верёвки, которыми он был опутан, и рванулся прочь, в проулок, к лесу. Первый момент все остолбенели. Потом казаки бросились отпутывать коней, а мужики зашлёпали лаптями по пыльной дороге с криками: бабы, бабы, перенимай!.. Но бабы и сами не плошали: старостиха Василиса, рослая, красивая баба с усиками, уже стояла посреди проулка с сенными вилами наперевес... Старец на мгновение остановился против острых зубьев, но мысль о том, что ожидает его позади, разом оборвала его колебания: он ловко наподдал ногой по вилам снизу и ринулся мимо старостихи. Но и она оправилась и со всего маху всадила вилы ему в поясницу. Старец споткнулся, но справился, и, шатаясь и кровяня дорогу, побежал, уже неверными ногами, дальше. Бабы бежали ему наперерез со всех дворов, казаки заскакивали соседним проулком, и Ягайка со всего маху сшиб его своим конём в пыль.
– А-а, бирюк... Лобан старый... Врррёшь!..
Казачий аркан крепко опутал отца Левонтия сверху донизу. Снова галдящая толпа повела его на поляну. Бабы шли вместе, и теперь никто и не заикнулся против их присутствия. Мало того, послышались крики: бабам, бабам отдать его!..
– Нет... – твердо сказал Ивашка. – Сперва я поговорю с ним, а потом пущай берут его бабы... Скидавай ему портки!
И с ножом в руке он шагнул к побледневшему и забившемуся старцу.
– Подводи ближе к стулу...
Отец Левонтий извивался, рычал, визжал как поросёнок. Но Ивашка медлительно делал своё дело и бросал маленькие кусочки окровавленного мяса в сторону. Наконец он выпрямился и, держа окровавленные руки врозь, задыхающимся голосом сказал:
– Ну, а теперь владей им, кто хочет!..
Толпа с дикими глазами исступлённо заклубилась. Слышались крики: сожечь... распять на воротах... повесить кверху ногами... И никак не могли сойтись на одном, и каждый тащил обезумевшего старца к себе. И вдруг Ягайка со звериным рычаньем бросился на отца Левонтия, сшиб его на притоптанную траву и, прежде чем все могли опомниться, впился ему зубами под бородой в горло. Раздался жуткий хруст... Нетерпеливые руки оттаскивали Ягайку прочь, его колотили, щипали, ему кричали: «Отпусти!., наш он!., отпусти, дьявол!..» Но Ягайка точно ничего не слышал, точно окаменел в своем бешенстве и не отпускал.
– Ну, что ты вот с дьяволом делать будешь... А?... – хлопали мужики себя по ляжкам. – Да отпусти, чертище!.. Да что, ребята: кончился старик...
Действительно, выкатившиеся глаза отца Левонтия остекленели, тело все обмякло и неприятная белизна разлилась по грубому лицу. Ягайка, наконец, отвалился. Он встал и, шатаясь, смотрел вокруг себя ничего не понимающими глазами. Его рот и нос были в крови. Бабы, визжа, лезли к нему к лицу с кулаками, но он всё ничего не понимал... А толпа в остервенении била труп о землю, рвала его, волочила, рычала, хохотала... Ребята, как воробьи, возбуждённой стайкой крутились вокруг.