Ингрид Кавен - Жан-Жак Шуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пот-ря-саю-ще! Как говаривал, приподняв бровь, мистер Спок в «Звездном пути»… Хватит, Шпильфогель, прекратите свои шуточки с этим вашим временным Бермудским треугольником…
– …и как существуют затерянные континенты, так существуют и годы, десятилетия, которые исчезают бесследно, а раз они умирают, о них перестают говорить, и они нам тоже ничего не говорят. Существа, жившие в такое время, исчезли, не произнеся ни слова, возможно, депортированные на другую планету. Кажется, что ты их знал, встречал, но у них так мало общего с настоящим… не знаешь, что и сказать. Может быть, они находят в другом временном измерении, которое рядом с нашим, но не наше…
– «Это телепортация, Скотти!», так? – расхохотался Арбогаст.
– …и они не только исчезли, но о них и вспоминать трудно… Я говорю о живой памяти… Шеф! Шеф! Ничего не понимаю, с радаров исчезло семь лет. Улетучились. Семь потерянных лет, они соскользнули во временную трещину, которая сомкнулась над ними, как зыбучие пески, это как исчезнувшие с лица Земли материки, о которых рассказывают легенды. Атлантида…
– Но выжившие-то есть, дорогой мой Шпильфогель?
– Есть, шеф, даже много, но они в плачевном состоянии: почти все заражены чумой, у всех отсутствующий вид, как будто они продолжают жить в прошлом или будущем, они там, углублены в себя, погружены либо в мечтательную ностальгию, либо в дурацкий оптимизм. Не мозг, а плантация трухлявых грибов прошлого, люди эти готовы встать на колени и целовать задницу Будущему, они как статисты старого фильма: пленка износилась и все время сворачивается, а лица у них на пленке несколько пострадали из-за нитратов серебра. От этих лет кое-что сохранилось, но все мертво, в ледяной корке, этакие замороженные продукты.
– Да, на эту тему есть даже кое-какие теории… провалы в пространстве-времени, но хватит этих пустых пространственно-временных мечтаний, это не более чем поэзия и ничему не служит…
– Кто-то сказал, мистер Арбогаст, «Спасать надо ненужные вещи…»
– Вернитесь на землю, Шпильфогель, на твердую землю…
– А еще кто-то сказал: «Вы о жизни? Так этим займутся наши слуги…»
– Вы начинаете утомлять меня. Следите лучше за своими радарами, сонарами и квазарами…
– А Альказар?
– …смотрите вперед, и хватит думать о прошлом, впрочем, и о настоящем тоже. Ясно? Вопросы есть?»
В голове Шарля пронеслось видение, оно весьма подходило к этой нью-йоркской улице, которая многое сохранила с прошлых времен: улица Понтьё, ночь, перекресток, открываются две большие задние двери, появляется колено, нога неуверенно ощупывает асфальт, потом другая… девушки выходят, двери машины захлопываются. Мазар не может усидеть на месте, пресловутая прядь на лбу закрутилась, рядом его санитар, оба под наркотой: один возбужден, другой с отсутствующим потусторонним видом в состоянии прострации, но и тот и другой, кажется, прекрасно знают, куда направляются, как будто что-то ведет их вперед. А потом мимо проплывает огромный черный лимузин, он на мгновение останавливается на перекрестке: на заднем сиденье спит маленький лысый человечек, подтяжки свесились до пола… Мазар знает его и говорит Шарлю: «Это Пьер Лазарефф. Ночью, когда он не может спать в своем особняке, он зовет шофера: «Давай, Коко, рули!» В Париже он всех зовет Коко, он всех знает». Шофер возит его долго, долго возит по городу, очень медленно, и в конце концов Лазарефф засыпает, он спит в движущейся машине, в то время как ротационные машины, выпускающие его газеты, неустанно крутятся на всей скорости, подрагивают в ритме вальса «так-а-так, так-а-так», а он спит в очень медленно катящейся машине. Шарля завораживала эта мысль, образ сверхскоростной машины и гипнотически медленно вращающихся колес лимузина, и то и другое движение происходят одновременно, но они совершенно несовместимы, такое бывает в самбе, в бразильской музыке и даже в футболе – кривоногий Гарринча, неловкий седьмой номер, и тот же восхитительный Гарринча, который, кажется, играет одновременно в двух темпоритмах, он быстр и вместе с тем медлителен, как под кайфом. И картинка исчезает.
– Что это?
– Не знаю. Кто-то кричит…
Это было нечто среднее между криком, визгом, звуковыми сигналами охранной сигнализации на частной машине – не человеческое, не звериное, не механическое… Звук наростал… А потом появилась девушка: лет пятнадцать-шестнадцать, худенькая, вязаная шапка, ролики, шарф скрывает нижнюю половину лица, – она одной рукой вцепилась в задний борт грузовика, а другой, вытянутой вперед, рассекала воздух, показывала шоферу, его изображению в зеркале заднего вида, чтобы тот ехал вперед, не останавливался… Грузовик, зажатый среди машин, не мог затормозить и мчался на большой скорости… Девчонка визжала, как «скорая помощь», она сама была сиреной… «скорой помощью». Средний и указательный пальцы ее свободной руки упирались в пространство, открывавшееся перед ней, ей казалось, что весь город, весь мир, все принадлежало ей, девчонке-машине. Взжи-и-и-иан! Две пронзительные ноты… она стала «скорой помощью», машиной… воительницей, Дианой – охотницей.
Сколько их таких в этом городе, который сам похож на машину – чудовищную, если смотреть с самолета, компактную, хорошо сбитую, герметичную. И очень красивую. Взжи-и-и-иан! Взжи-и-и-и-иан! Сильнее, пронзительнее, чем настоящая скорая помощь. Шофер не может затормозить в потоке машин. Он в ужасе высовывается из кабины, а она вытянутой рукой метит в горизонт, в то, что находит за ним. Взжи-и-и-иан! Взжи-и-и-и-иан!
Крик рвался из девичьих легких посреди этой супершикарной части Медисон-авеню. При ее появлении люди застывали на тротуарах, как застывают, когда мимо них проносится президентский кортеж, окруженный полицейским эскортом. В эти несколько секунд все остановилось. Ни смешка, ни улыбки: каждый узнавал в этом визге то звучание безумия, что живет во тьме любого подсознания. Но озвучивала его она, как в японском кукольном театре основные звуки главной, закутанной в плащ марионетки отдаются актеру, сопровождающему действие. В этом была своя красота. Этим могла стать наша музыка, наши голоса, но в визге этой девицы все было доведено до своего отрицания.
– Ты слышал?
– М-да… голос, может быть, тело будет завтра издавать подобные звуки… – Он уткнулся в свою газету.
– Ей бы хотелось превратиться в машину!
– А тебе?
– Мне – нет.
Оттуда, где они находились, было видно что-то голубовато-синее в самой середине города, около 44-й авеню, западнее 44-й. «Что это?» – не мог понять Шарль. Ему понадобилось несколько секунд, прежде чем он сообразил, что это вода, видно было всего несколько квадратных сантиметров реки, но этот синий прямоугольник придавал всему остальному совершенно другое, удивительное звучание. Как будто на то место приклеили лоскуток синей ткани: этот вызывающе чуждый элемент, застывший внизу высоких темных башен, был привнесен в эту декорацию извне, прибавлен и забыт. Из-за оптической иллюзии небольшая синяя лента реки казалась совсем рядом, вернее, не рядом, нет, где-то в другом месте, отсутствие перспективы, глубины изображения переносило все видимое в одну плоскостную проекцию. Но благодаря этому синему обрывку реки ты начинал понимать, что находишься на острове и что это нездешнее синее подмигивает тебе из своего далека, впрочем, из-за изменения угла преломления света этот синий лоскут скоро перестанет так сверкать, как перестает блестеть кусочек слюды, когда на него перестает падать солнечный луч.
«Смотри-ка! «Кристи» выставляет на аукцион серию из четырех автопортретов Уорхолла, сделанных по Гольбейну. Два миллиона долларов…» В газете были изображены рядом Гольбейн в роскошном бархатном костюме и в шелках, который над левым плечом держал на вытянутой ладони череп, и римейки Уорхолла. «Это смешно, потому что у самого Уорхолла мертвенно бледная кожа, выступающие скулы, запавшие глаза, пустой взгляд, его можно принять за… В общем, он держит череп, и сам как… Теперь, когда все идет к концу, он не боится показывать изнанку, которая всегда присутствовала, показывать другую свою сторону, дублера волшебного принца манхэттенских ночных тусовок: это «мертвая голова», череп, одна «мертвая голова» держит другую! Двойной череп!.. Вот она изнанка! Вот она высшая истина! Однажды меня повезли на уик-энд к фотографу Петеру Берду, в его загородный дом в Моунтоке, это была старая мельница, где-то в Хемптоне, на берегу моря. Уорхолл появился на один вечер: он был в джинсах, рубашка без галстука, никакого головного убора – совершенно другой человек, не похожий на того шикарного тусовщика, который смотрел на нас с газетных страниц. Он сидел в кресле, держа на коленях череп как пепельницу, перевернутым, ну или как шар для боулинга, как будто так и надо – он всё так делал, мог бы пройтись по Пятой авеню с трещотками, держа на поводке трех белых леопардов, и казалось бы… в общем, никто и головы бы не повернул. Этот череп оказался там как нельзя кстати… Все всегда совершенно естественно: именно в том месте надо было появиться с этим черепом… Просто пришел некто, даже никто, есть человек или нет? Некая оболочка с точными контурами тела, но внутри – пустота, манекен, марионетка, в этом его присутствии было что-то из культур Дальнего Востока, и все, к чему он приближался, все, чего он касался, казалось таким легким – вот уж действительно добрый дух. Ну держит череп, ну и что? Никакой кладбищенской помпезности, но и никаких шуточек студентов-медиков, – просто тщета. Без надувания щек, без юмора – никак. И двух ошибок он тоже не совершил: первое, он не вертел его, как волчок, на коленях; второе, он не брал его и не смотрел в его пустые глазницы, как бедному Йорику…