Лето Господне - Иван Сергеевич Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Захарыч!
И опять не слыхал Захарыч, выбирал из головы, над ухом, запутавшуюся пчелу. Все то же. Все так же, бывало, и дед Софрон.
И тут увидал Данила Степаныч лоскутное одеяло на плетне и выглядывающего светловолосого мальчишку в белой рубашке. Мальчишка смотрел на него из-за колышков прясла, выглядывал одним глазом, прячась за колышек. Поманил его Данила Степаныч палкой, но мальчишка совсем укрылся за одеяло. Тут услыхал Данила Степаныч молодой бабий окрик:
— Поди, Ванюшка! Данил Степаныч зовет, поди…
И тут увидал Данила Степаныч в пролете плетневого сарайчика молодуху в белом платочке и голубой баске. Кланялась ему. Кто такая?
— А ты кто ж такая? — спросил он, подымая палку.
— Здравствуйте, Данил Степаныч… А Софья я, внучка вот дедушкина, Иван Захарычева. А тот мой, Ванюшка мой… Поди, Ванюшка, не бойся…
Но Ванюшка и теперь не шел, выглядывал половиною головы из-за одеяла. Трещал плетнем.
— А-а… Во-он вы кто-о! Ну-ну, покажись, покажись… Да-а, вон вы кто-о! Ишь ты, хорошая какая… бабочка…
И слово, давно не приходившее на язык, вышло у него ласково — бабочка.
Чернобровенькая была она, как галочка, смуглая от загару, тонколицая, с бойким взглядом, сухощавая, складная.
Тут и Захарыч услыхал говор, подошел, перебирая поясок на ситцевой белой рубахе в черных горошинках, и сказал, взглядом пытая бабу:
— А Софьюшка вот… сресалева-то… Побывать вот пришла… на денечек…
Тут уж и Ванюшка пересигнул плетень, подобрался сторонкой и поглядывал. Сучил босыми ногами в потемневших с росы розовых штанишках, похожий на мать — тонколицый, с черными бровками, в золотухе, сильно высыпавшей на губах и у носа.
— Ванькя вот, Данил Степаныч… правнучек мой… дождался, Данил Степаныч…
— Грамоте уж умеет, буковки уж разбирает… — сказала Софьюшка.
— Та-ак. Вот и расти. А там Николя мой приставит его куда там… — сказал Данила Степаныч, оглядывая Ванюшку, закусившего рукав рубахи. — Чего портки-то как обросил?!
— Покорно вас благодарим, Данила Степаныч… — быстро заговорила баба. — Только бы вам веку Господь послал.
— Ну вот, уж как-нибудь… Не чужие… Плохо живется-то, а?
— Без мужа, Данил Степаныч… плохо… — сказала баба, потупив глаза и косясь на широкие, блестящие от росы калоши Данила Степаныча.
А Захарыч помаргивал и покачивал головой, стараясь понять, о чем говорит братец. Смотрел поочередно на всех, перебирал поясок.
— Да, да… Ну вот, как-нибудь! — сказал Данила Степаныч и стукнул палкой.
Понравилась ему молодуха, скромная ее повадка и как она опускала шустрые глаза и поджимала маленькие губы, и черные ее бровки, точь-в-точь как у его невестки, Ольги Ивановны, когда была молодой. И сироткой, пугливым показался ему Ванюшка. Правнук вот! Тут, на солнце, у пчел, перед черной иконкой, перед откликнувшимся прошлым — так же, как этот мальчонка, сигал он, бывало, через плетни, — мягко и болезно взглянул он на этих, все как будто родных, и сказал, не раздумывая:
— А плохо, так здесь живите! — И посмотрел к черной дощечке. — Вот, у его и живите. Арише помощь…
— Покорно благодарим… — начала было Софьюшка: не ждала.
А Данила Степаныч уже шел с пасеки. У погребов остановился, задумался, повернулся к сараю и поднял палку.
— Живите и навсегда здесь, в дому!
Пошел, постукивая, задохнувшись, неся в себе теплое, сам растроганный тем, что сказал.
Исподлобья глядел на него Ванюшка: чего так кричит? А Захарыч тревожно выспрашивал:
— А чего говорил-то, Софьюшка… ась?
И когда сказала она ему, крикнула к уху:
— Здесь нам велит жить, дедушка! Ласковый! — старик потоптался и зажевал губами:
— А-я-яи, бра-атец… а-а-а…
Сновали пчелы, благодушно трубили. Пахло сырой землей и березой, старой пасекой, разогретым ситцем на бабе и тем пресным зеленым духом, что набирается там, где много сочной густой травы, прогретой солнцем. Пахло росистым июньским утром.
И когда шел Данила Степаныч с пасеки, остановился у огорода, поотдохнул от захватившего его волнения, поглядел и сказал про себя: «Славно растет!» Смотрел, как сновали по грядам пчелы, залезали в золотые кувшинчики огуречного цвета — шевелились кувшинчики. Уже обобрали они горохи и все кружились по редким верхушечным цветам — нет ли еще чего?
«Укропцу-то хорошо бы… к огурчикам-то… Бывало, по краешкам укроп все…».
Вспомнилось, как свешивались с гряд крупные огурцысемянки, а над ними черно-золотые зонтики душистого укропа. Захватишь снизу — как крупа посыплется между пальцев.
Благодатное было лето. Рано и споро росло все, цвело, зрело. Теплые были росы, густые, слышные. Падали тихие солнечные дожди с радугами. Хороши были в это лето горохи, огурцы, травы. Орехов была сила, — говорили ребята. Все сочно и весело смотрело на Данилу Степаныча, точно говорило: «А вот мы! все те же мы! и тогда, давно, мы — и теперь мы! всегда мы!» Точно сговорилось все радовать его, показаться казовой стороной.
И когда смотрел на огородик, думал, что маловат он, что надо его раздвинуть, перетолковать с соседом, взять у него в аренду его половину и пустить на тот год большой огород: все равно чужое в Москве покупают. Понасадить капусты, свеклы, моркови, всего… Маку насеять для охоты. Бывало, в уголушке там, к погребку, мак сеяли: глаза порадовать!..
И нападала на него жадность — сажать, сажать… Думалось, хорошо бы яблонек хоть парочку посадить — белого наливу, китайских: осыпучие бывают. И стояла в нем дума не дума — не привык он вдумываться до конца, — а как бы тень думы невеселой, что поздно. Надо бы раньше, исподволь все завести, и теперь были бы яблони. А капуста!.. И вспоминалась крепкая, с заморозками, осень. Уже октябрь, уже в кадушках вода пристывала по ночам. Резали в сенцах капусту, тугую, белую, с хрустом вспарывали вилки, вырезывали кочерыжки. Откусишь — даже звякнет. С песнями рубили…
За делами в Москве и в голову не приходило, что есть еще дела, которые ему по сердцу, как