Семья Опперман - Лион Фейхтвангер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он несется в развевающемся белом халате но длинным коридорам клиники. Все идет своим заведенным порядком. В клинике двадцать четыре врача-еврея. И сегодня, как обычно, все на месте, включая и маленького Якоби. Работа спорится, как всегда, о бойкоте ни слова, но за внешне равнодушными лицами Эдгар угадывает скрытое напряжение. Маленький Якоби бледен. Несмотря на все средства, руки у него сегодня слегка потеют.
— Подготовьте больного девятьсот семьдесят восемь, — отдает Эдгар распоряжение сестре Елене. Вдруг появляется Реймерс. С присущим ему несколько грубоватым добродушием он тихо просит Эдгара:
— Улепетывайте, господин профессор. Оставаться вам здесь абсолютно бессмысленно. Нельзя знать, что может учинить взвинченная чернь. Если вы уйдете, мне, может быть, удастся увести маленького Якоби. Его присутствие здесь чистейшее самоубийство.
— Ладно, дорогой Реймерс. Вы свое заклинание изрекли, а теперь приступим к больному девятьсот семьдесят восемь.
Он производит операцию.
Едва успевают отвезти больного в палату, как они являются. В руках у них список двадцати четырех врачей, служащих в городской клинике. Они спрашивают, где эти врачи, но персонал оказывает пассивное сопротивление, отговаривается незнанием. Предводительствуемые несколькими студентами-фашистами, они устраивают форменную охоту на названных врачей. Едва поймав кого-нибудь, они выводят его на улицу. Они не позволяют врачам снимать халаты, и если им попадается кто-нибудь без халата, они заставляют надеть его. Перед главным входом стоит огромная толпа, и как только появляется белый халат, он мгновенно исчезает в ней, под дикое улюлюканье, свист, лютую ругань.
Добрались до Эдгара.
— Вы профессор Опперман? — обращается к Эдгару тип с двумя звездочками на воротнике.
— Да, — говорит Опперман.
— Номер четырнадцать, значит, есть, — удовлетворенно говорит другой и вычеркивает его имя в списке.
— Вы должны немедленно покинуть это учреждение. Следуйте за мной, — приказывает первый, с двумя звездочками.
— Профессор Опперман только что произвел операцию, — вмешивается сестра Елена. Это уже не ее обычный тихий голос, ее круглые карие глаза огромны от гнева. — Необходимо, — сдержанно говорит она, — чтобы больной еще некоторое время оставался под наблюдением профессора.
— У нас есть приказ выставить этого человека на улицу, — заявляет тот, что о двух звездочках. — Мы обязаны выгнать отсюда всех еврейских врачей во имя очищения Германии, — торжественно изрекает он заученную фразу, старательно избегая диалектных словечек. — И точка.
Одна из сестер тем временем вызвала тайного советника Лоренца. Он с грохотом вваливается в коридор, и огромный, в развевающемся халате, подавшись краснолицей головой вперед, движущейся горой устремляется на непрошеных гостей.
— Что здесь происходит, сударь? — громыхает он, и слова, точно обломки скал, вылетают из его сверкающего золотом зубов рта. — Что вы себе позволяете? Я здесь хозяин. Понятно? — Тайный советник Лоренц — один из популярнейших врачей в стране, пожалуй, самый популярный; даже кое-кто из ландскнехтов знает его по портретам в иллюстрированных журналах. Субъект о двух звездочках приветствует его древнеримским жестом.
— Национальная революция, господин профессор, — поясняет он. — Жидов гнать отовсюду. У нас приказ выбросить их из клиники, всего двадцать четыре штуки.
— Придется вам, милостивые государи, выбросить за одно и двадцать пятого, старый Лоренц здесь не останется.
— Как угодно, господин профессор, — говорит тип с двумя звездочками. — Мы действуем по приказу.
Седовласый «Бойся бога» впервые в своей жизни чувствует полное бессилие. Он видит теперь, что профессор Опперман был прав: охватившая страну болезнь не острая, а хроническая. Он вступает в переговоры.
— Оставьте в покое хотя бы профессора Оппермана. Я ручаюсь за то, что он уйдет из клиники.
Ландскнехт в нерешительности.
— Ладно, — говорит он наконец. — Беру на свою душу. Вы гарантируете мне, господин профессор, что этот человек не прикоснется больше ни к одному арийцу и в течение ближайших двадцати минут покинет это здание. Помните, мы ждем. — Молодчики отпускают Эдгара и уходят.
Но через несколько минут они возвращаются.
— Какой это бессовестный ариец позволил сегодня этому еврею оперировать себя? — осведомляются они.
Старик Лоренц ушел. Вместо него доктор Реймерс пытается урезонить их.
— Не хватит ли на сегодня, господа хорошие? — Он старается сдержать себя, но в голосе его слышится тихое рычание.
— Заткнитесь, пока вас не спрашивают, — обрывает его тип с двумя звездочками.
Какой-то студент ведет их к оперированному. Они входят в палату. Реймерс за ними. Эдгар, чуть пошатываясь, машинально семенит вслед.
Анестезия при операциях дыхательных путей затруднительна. Эдгар Опперман придумал специальный способ для таких случаев. Больной Петер Дейке находится в сознании, но под действием большого количества морфия. Голова его представляет собой сплошную белую повязку. Блуждающим невидящим взглядом блестящих глаз смотрит он на ворвавшихся. С искаженным от ужаса лицом, широко раскинув руки, стоит перед кроватью дежурная сестра. Ландскнехты твердыми шагами подходят к дрожащей женщине и отстраняют ее. Нацисты — народ организованный, они все предусмотрели, в руках у них резиновая печать.
— Сволочь, — говорят они Петеру Дейке и ставят ему на перевязку печать: «Я, потерявший всякий стыд, позволил еврею лечить себя». Крикнув затем: «Хейль Гитлер!» — они по-военному, строем, спускаются с лестницы.
Эдгар, словно лишенный воли, словно его тянут на веревке, все время машинально семенит за ними в тупой, бессильной задумчивости. Сестра Елена берет его под руку и ведет в директорский кабинет. Зовет старика Лоренца. Эдгар и Лоренц стоят друг против друга, оба очень бледные.
— Простите, Опперман, — говорит Лоренц.
— Вы не виноваты, коллега, — с трудом, сухо и хрипло произносит Эдгар и несколько раз автоматически пожимает плечами. — Что же, пойду, пожалуй, — говорит он.
— Халат хоть снимите, Опперман, — просит Лоренц.
— Нет, — отвечает Эдгар, — не нужно. Спасибо, коллега. Хотя бы халат я хочу взять с собой.
— Ради бога, Мартин, не езди ты завтра в контору, — просила Лизелотта вечером, накануне бойкота. Она слышала, что много евреев убито или умерло от полученных побоев, слышала, что евреев истязают, знала, что все больницы в стране переполнены изувеченными людьми. — Не езди завтра в контору, — просила она, вплотную подойдя к Мартину. — Обещай мне.
Мартин достал пенсне, долго протирал стекла. Волосы его поседели и поредели, спина округлилась, щеки обвисли.
— Не сердись на меня, Лизелотта, — сказал он, — но я поеду в контору. А ты не бойся. — Он похлопал ее, чего никогда раньше не делал, тяжелой волосатой рукой по плечу. — Ничего со мной не случится, — продолжал он. — Я хорошо знаю границу, за которую переступать нельзя. Я поумнел, Лизелотта. — Он как-то чудно покачал головой. Он уже не думал о самообладании и достоинстве. Говорил больше, чем раньше, и порою хитро, понимающе подмигивал. Он стал похож на Эммануила Оппермана и даже на шурина своего Жака Лавенделя. Лизелотта с изумлением следила за этими переменами. Мартин постарел, но он казался мужественней, закаленней, он глубже знал жизнь и людей. Она очень любила его.
Она не настаивала больше. Оба молчали. Она думала о катастрофе, о последних часах Бертольда. Не было такой минуты, когда бы она не думала о нем. Снова и снова подходила она к двери, как в тот раз, когда она услышала хрипение мальчика. Она увидела, что он лежит, вытянувшись, на спине. Подняла его руку, рука безжизненно упала, подняла ногу, и нога упала как деревянная. А он еще хрипел, дышал, пульс бился; он жил еще. И все же он был мертв, тело было холодное и белое. Ничем нельзя было привести его в сознание. Врачи снова и снова промывали ему желудок, согревали его, искусственно вводили пищу, чай с коньяком, молоко, давали сердечные лекарства. Она вспоминает множество незнакомых слов: кардиазол, дигален, строфантин, эйтонон. Три дня он лежал в таком состоянии, жил, но был мертв, ибо все знали, что нет средства спасти его. Кислородная подушка не помогала, промывание желудка не помогало; он лежал, хрипел, он не проглатывал слизи, наполнявшей полость зева, и тело его было холодным и белым. Пульс бился медленно и наконец остановился. Но Бертольд был мертв уже тогда, когда она впервые услышала его хрипение. И она это знала. Не она, а Мартин все твердил врачам: «Сделайте же что-нибудь, помогите ему». Она знала, что никто не в состоянии помочь. Она одна могла помочь, но она этого не сделала. Она всю вину берет на себя. У Мартина свои заботы. Уберечь мальчика была ее обязанность.