Письма. Часть 1 - Марина Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И это внезапное — дико встающее — зрительно дикое «ярославец».[531] — Какая Русь!
Напишу Вам о книге еще.
Как я рада им всем трем — таким беззащитным и маленьким! Четки — Белая Стая — Подорожник. Какая легкая ноша — с собой! Почти что горстка пепла.
Пусть Блок (если он повезет рукопись) покажет Вам моего Красного Коня. (Красный, как на иконах.) — И непременно напишите мне, — больше, чем тогда! Я ненасытна на Вашу душу и буквы.
Целую Вас нежно, моя страстнейшая мечта — поехать в Петербург. Пишите о своих ближайших судьбах, — где будете летом, и всё.
Ваши оба письмеца ко мне и к Але — всегда со мной.
МЦ.
31-го русского августа 1921 г.
Дорогая Анна Андреевна! Все эти дни о Вас ходили мрачные слухи, с каждым часом упорнее и неопровержимей.[532] Пишу Вам об этом, потому что знаю, что до Вас все равно дойдет — хочу, чтобы по крайней мере дошло верно. Скажу Вам, что единственным — с моего ведома — Вашим другом (друг — действие!) — среди поэтов оказался Маяковский, с видом убитого быка бродивший по картонажу «Кафе Поэтов».[533]
Убитый горем — у него, правда, был такой вид. Он же и дал через знакомых телеграмму с запросом о Вас, и ему я обязана второй нестерпимейшей радостью своей жизни (первая — весть о Сереже, о котором я ничего не знала два года). Об остальных (поэтах) не буду рассказывать — не потому, что это бы Вас огорчило: кто они, чтобы это могло Вас огорчить? — просто не хочется тупить пера.
Эти дни я — в надежде узнать о Вас — провела в кафе поэтов — чтó за уроды! чтó за убожества! чтó за ублюдки! Тут всё: и гомункулусы, и автоматы, и ржущие кони, и ялтинские проводники с накрашенными губами.
Вчера было состязание: лавр — титул соревнователя в действительные члены Союза. Общих два русла: Надсон и Маяковский. Отказались бы и Надсон и Маяковский. Тут были и розы, и слезы, и пианисты, играющие в четыре ноги по клавишам мостовой… и монотонный тон кукушки (так начинается один стих!), и поэма о японской девушке, которую я любил (тема Бальмонта, исполнение Северянина) —
Это было у моря,Где цветут анемоны…
И весь зал хором:
Где встречается редкоГородской экипаж…[534]
Но самое нестерпимое и безнадежное было то, что больше всего ржавшие и гикавшие — сами такие же, — со вчерашнего состязания.
Вся разница, что они уже поняли немодность Северянина, заменили его (худшим!) Шершеневичем.[535]
На эстраде — Бобров, Аксенов, Арго,[536] Грузинов.[537] — Поэты.
_______
И — просто шантанные номера…
________
Я, на блокноте, Аксенову: «Господин Аксенов, ради Бога, — достоверность об Ахматовой». (Был слух, что он видел Маяковского.) «Боюсь, что не досижу до конца состязания».
И учащенный кивок Аксенова. Значит — жива.
________
Дорогая Анна Андреевна, чтобы понять этот мой вчерашний вечер, этот аксеновский — мне — кивок, нужно было бы знать три моих предыдущих дня — несказáнных. Страшный сон: хочу проснуться — и не могу. Я ко всем подходила в упор, вымаливала Вашу жизнь. Еще бы немножко — я бы словами сказала: «Господа, сделайте так, чтобы Ахматова была жива!»…Утешила меня Аля: «Марина! У нее же — сын!»
________
Вчера после окончания вечера просила у Боброва командировку: к Ахматовой. Вокруг смеются. «Господа! Я вам десять вечеров подряд буду читать бесплатно — и у меня всегда полный зал!»
Эти три дня (без Вас) для меня Петербурга уже не существовало, — да что Петербурга… Вчерашний вечер — чудо: «Стала облаком в славе лучей».[538]
На днях буду читать о Вас — в первый раз в жизни: питаю отвращение к докладам, но не могу уступить этой чести другому! Впрочем, всё, что я имею сказать, — осанна!
Кончаю — как Аля кончает письма к отцу:
Целую и низко кланяюсь.
МЦ.
Bellevue, 12-го ноября 1926 г.
Дорогая Анна Андреевна,
Пишу Вам по радостному поводу Вашего приезда — чтобы сказать Вам, что все, в беспредельности доброй воли — моей и многих — здесь, на месте, будет сделано.
Хочу знать, одна ли Вы едете или с семьей (мать, сын). Но как бы Вы ни ехали, езжайте смело. Не скажу сейчас в подробностях Вашего здешнего устройства, но обеспечиваю Вам наличность всех.
Еще одно: делать Вы всё будете как Вы хотите, никто ничего Вам навязывать не будет, а захотят — не смогут: не навязали же мне!
Переборите «аграфию» (слово из какой-то Вашей записочки) и напишите мне тотчас же: когда — одна или с семьей — решение или мечта.
Знайте, что буду встречать Вас на вокзале.
Целую и люблю — вот уже 10 лет (Лето 1916 г., Александровская слобода, на войну уходил эшелон).[539]
М.
Знаете ли Вы, что у меня сын 1 г<од> 9 мес<яцев> — Георгий? А маленькая Аля почти с меня? (13 л<ет>).
Ад<рес>: Bellevue (Seine et Oise)
Près Paris, 31, Boulevard Verdun.
Отвечайте сразу. А адрес перепишите на стенку, чтобы не потерять.
КУЗМИНУ М. А
Дорогой Михаил Алексеевич,
Мне хочется рассказать Вам две мои встречи с Вами, первую в январе 1916 г., вторую — в июне 1921 г. Рассказать как совершенно постороннему, как рассказывала (первую) всем, кто меня спрашивал: — «А Вы знакомы с Кузминым?» — Да, знакома, т. е. он наверное меня не помнит, мы так мало виделись, только раз, час — и было так много людей… Это было в 1916 г., зимой, я в первый раз в жизни была в Петербурге. Я дружила тогда с семьей К<аннегисе>ров (Господи, Леонид!),[540] они мне показывали Петербург. Но я близорука — и был такой мороз — и в Петербурге так много памятников — и сани так быстро летели — все слилось, только и осталось от П<етербур>га, что стихи Пушкина и Ахматовой. Ах, нет: еще камины. Везде, куда меня приводили, огромные мраморные камины, — целые дубовые рощи сгорали! — и белые медведи на полу (белого медведя — к огню! — чудовищно!), и у всех молодых людей проборы — и томики Пушкина в руках, и налакированные ногти, и налакированные головы — как черные зеркала. (Сверху — лак, а под лаком — д — к!) О, как там любят стихи! Я за всю свою жизнь не сказала столько стихов, сколько там, за две недели. И там совершенно не спят. В 3 ч. ночи звонок по телефону. — «Можно придти?» — «Конечно, конечно, у нас только собираются». И так — до утра. Но северного сияния я, кажется, там не видала.
— То есть…
— Ах, да, это не там Северное сияние, — Северное сияние в Лапландии, — там белые ночи. Нет, там ночи обыкновенные, т. е. белые, но как и в Москве — от снегу.
— Вы хотели рассказать о Кузмине…
— Ах, да, т. е. рассказывать собственно нечего, мы с ним трех слов не сказали. Скорее как видение…
— Он очень намазан?
— На — мазан?
— Ну, да: намазан, накрашен…
— Да не-ет!
— Уверяю Вас…
— Не уверяйте, п. ч. это не он. Вам кого-нибудь другого показали.
— Уверяю Вас, что я его видел в Москве на —
— В Москве? Так это он для Москвы, он думает, что в Москве так надо — в лад домам и куполам, а в Петербурге он совершенно природный: мулат или мавр.
Это было так. Я только что приехала. Я была с одним человеком, т. е. это была женщина.[541] — Господи, как я плакала! — Но это неважно. Ну, словом, она ни за что не хотела, чтобы я ехала на этот вечер и потому особенно меня уговаривала. Она сама не могла — у нее болела голова — а когда у нее болит голова — а она у нее всегда болит — она невыносима. (Темная комната — синяя лампа — мои слезы…) А у меня голова не болела — никогда не болит! — и мне страшно не хотелось оставаться дома 1) из-за Сони, во-вторых п. ч. там будет К<узмин> и будет петь.
— Соня, я не поеду! — Почему? Я ведь все равно — не человек. — Но мне Вас жалко. — Там много народу, — рассеетесь. — Нет, мне Вас очень жалко. — Не переношу жалости. Поезжайте, поезжайте. Подумайте, Марина, там будет Кузмин, он будет петь. — Да — он будет петь, а когда я вернусь, Вы будете меня грызть, и я буду плакать. Ни за что не поеду! — Марина! —
Голос Леонида: — М<арина) И<вановна), Вы готовы?
Я, без колебания: — Сию секунду!
________
Большая зала, в моей памяти — galerie aux glaces.[542] И в глубине через эти все паркетные пространства — как в обратную сторону бинокля — два глаза. И что-то кофейное. — Лицо. И что-то пепельное. — Костюм. И я сразу понимаю: Кузмин. Знакомят. Всё от старинного француза и от птицы. Невесомость. Голос, чуть надтреснут, в основе — глухой, посредине — где трещина — звенит. Что говорили — не помню. Читал стихи.