Ожидатели августа - Аркадий Викторович Ипполитов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чудные слова Мечтателя из «Белых ночей» Достоевского пришли мне тут же в голову, когда я подглядел, как нищий оборванец, этот фрагмент чужого великолепия. Пожалуй, зимней Венеции с меня уже хватит, можно уезжать хоть завтра, и еще три оставшиеся дня почти лишние в моей венецианской жизни. Не думая о том, куда идти, я оказался около Старухи со ступкой, на Соттопортего дель Капелло, ровно около того дома, из окна которого добрая старушка скинула в 1310 году на голову мятежного Бьямонте Тьеполо каменную ступку, тем самым избавив Сенат от восстания, а себя увековечив мраморной доской и вечной памятью венецианского народа. Именно под этим окном меня неожиданно пронзило чье-то легкое прикосновение к плечу, и передо мной возникла маска, потрясающая венецианская маска, с чудным очерком сомкнутого рта, с манящей чернотой глазниц, с высокими скулами и нежной холодностью искусственного лица, наполовину золотого, наполовину голубого. На маске было широкое домино из золотых и голубых ромбов, и к губам она прижимала палец, а рукой, затянутой в золотую перчатку, приглашала следовать за собой. Ничего не желая соображать, я послушно пошел за ней в полном молчании до ближайшего ресторанчика, где мы уселись за столик. Легким движением маска поднесла руку к лицу, и я увидел Люську, свою давнюю знакомую по московской тусовке, бабу славную, но совершенно невыносимую, что-то там художницу, всегда моловшую несусветную ересь и постоянно выходящую замуж. Я не видел ее лет десять и благополучно не помнил о ее существовании, хотя слухи о том, что она вышла замуж за какую-то нефть, разбогатела и теперь стала страстной поклонницей экстремального туризма, всплыли в моей памяти. При виде ее я не смог разыграть не то чтобы радость, но даже и удивление, но Люська, не обратив на это ни малейшего внимания, тут же принялась молоть чушь о дайвинге в Красном море, Гоа-Гоа, конкурсе культуристов-трансвеститов в Патайе, о том, что в Венеции скучновато, никого уже нет, и что она ужасно любит печень по-венециански. Я печень по-венециански ненавижу, потому что в ней полно жареного лука, маскарадный прикид Люськи в начале поста раздражал своим безвкусием, но как под гипнозом я сидел, смотрел, как она уплетает fegato alla veneziana, и слушал, слушал, слушал ее бесконечные рассказы, а перед глазами у меня стояла табличка «Наши лушие макароные изделия», что на русском языке украшала этот ресторан.
Русские в Венеции. Пушкин, Григорьев, Тютчев, Блок, Мандельштам, Кузмин, Бродский писали о ней, мечтали, восторгались ею и ее оплакивали. Русской колонии, однако, – такой как в Риме, Неаполе или Флоренции, – здесь не возникло. Никаких памятных мест русской культуры в Венеции нет. В ресторане «Два льва» над входом написано, что здесь сидел Чайковский и сочинял «Четвертую симфонию», но для него этот город был всего лишь туристическим эпизодом. Русские о Венеции больше мечтали, чем в ней жили, и единственная память о России на Канале Гранде – это Ка-д’Оро, подаренное князем Александром Трубецким балерине Марии Тальони. Русской поэзии о Венеции написано гораздо больше, чем прозы, и, может быть, этот город был слишком красив «для нас, северных людей, вступающих в Италию через золотые ворота Венеции», так что «воды лагуны становятся в самом деле летейскими водами», водами забвения, как писал Муратов в начале прошлого века. Только когда летейские воды сомкнулись над прошлым России, Венеция приобрела для России новое значение, и Дягилев, Стравинский и Бродский навсегда остались в Венеции. Три могилы крепко связали Петербург и Венецию, крепче, чем ничего не значащая кличка «Северная Венеция». Для Дягилева Венеция стала воспоминанием о петербургском успехе, олицетворением всего, что минуло. Для Стравинского – воплощением Золотого века музыки, самым гармоничным местом на земле. Для Бродского – городом, преодолевшим время, местом, где жизнь примиряется со смертью.
Люська все говорила и говорила, и я, под ее гипнозом, вместо того, чтобы сказать, что все пройдет и Бог простит и разойтись, сам того не ожидая, согласился завтра поехать с ней на Сан Микеле, так как она ужасно хотела пойти на могилу Бродского. Я крайне не люблю праздные прогулки по кладбищам, что связано с подростковым воспоминанием, крепко засевшим внутри. Мне очень нравилось живописное крохотное кладбище на берегу реки в деревне, где я обычно жил летом, так что я дошел до такого цинизма, что гулял по нему босиком. Однажды ни с того ни с сего, ступая босыми пятками по мягкой траве, я почувствовал какой-то особенный холод, ничем не объяснимый и ни с чем не связанный, так что ноги наполнились чуждой мне тяжестью, и совершенно не понимая почему, я в ужасе убежал. Это навсегда излечило меня от праздного любопытства к могилам чужих мне людей.
Тем не менее на следующий день в двенадцать часов я как штык был на причале Фондаменте Нуове и опять слушал Люськину болтовню. Кипарисы Сан Микеле все приближались и приближались, и, сойдя на Острове Мертвых, я почувствовал, что уже ни минуты не могу вынести звук ее голоса. Только для того чтобы сбежать, я, сославшись на то, что хочу сходить на могилу Дягилева, свернул на другую дорожку. Бессмысленно уставившись на надгробие безразличного мне Дягилева, я смотрел, как по мраморным памятникам ползли капли. Все было