Зеленый папа - Мигель Астуриас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Корунко тотчас узнал Видаля Моту.
— Входите, лиценциат… — Он узнал его, приметив на церемонии оглашения завещания, и представил ему Раскона: — Мой друг, Браулио Раскон…
— Очень рад. Вы здесь живете?
— Нет, не я, а Браулио.
— Да, — сказал Раскон. — Я здесь живу, но, видите ли, вчера вечером она выскочила из дому, узнав, что ее крестник, Лино Лусеро, унаследовал миллионы, а сегодня утром мой приятель нашел ее на полу. Без сознания.
— Ну, значит, и говорить больше не о чем. Я хотел с ней посоветоваться. Вы не знаете случайно, где тут неподалеку живет какой-нибудь другой колдун?
— Есть один, но мы не знаем где, — ответил Раскон.
— Хотя, постойте, вы можете сходить к Почоте Пуаку, он — знахарь, ворожей и кудесник. Если вы от какой болезни избавиться хотите, он, гляди, и поможет… — Корунко так и сыпал словами: водка кровь подогрела. — Почоте Пуак или Рито Перрах…
Сарахобальда визгливо застонала, расслышав имя Рито Перраха, и заметалась в постели.
— Тише, дурень, не произноси имен! — испуганно толкнул его Раскон.
— Ты вот не подкрепился глоточком, сидишь тут, тебе и мерещутся одни чудеса!
С Сарахобальдой было покончено — врачи констатировали односторонний паралич, и Видаль Мота, последовав совету Корунко, отправился искать Почоте Пуака, обитавшего где-то за старыми плантациями. Небо служило кровлей хижине вещуна — ранчо почти не было крыто. Не дом, а круглая плетеная изгородь вся в зелени, окруженная смоковницами, кустами коррончочо[89] с розовыми ягодами, похожими на виноградинки, и зарослями кактуса.
— Меня рыжий прислал… — сказал Видаль Мота знахарю, который лечил словом, как сказал Корунко, и Пуак приветствовал его, еще не слыша, и предложил ему сесть на новую циновку, теплую от тепла земли и тепла воздуха.
Слышалось лишь «жу-жу-жу-жу» толстых мух, над растянутой на кольях шкурой.
Видаль Мота отдувался, отирал пот с лица и шеи, расстегнув рубаху и закатав рукава выше локтя; обмахивался, чтобы не задохнуться, и старался поудобнее усесться на полу.
«Жу-жу» — жужжали мухи, а он рассказывал, признавался в половом бессилии, вынуждавшем его вести жизнь холостяка, заключенного в четырех стенах дома, — чистилища с одной душой неприкаянной, Сабиной Хиль.
Пуак вперил в него глаза цвета кофейной гущи.
«Жу-жу» — жужжали мухи, а Видаль Мота слышал свой голос, повествующий о том, о чем он никогда — ни спьяну, ни во сне — вслух не говорил. Его дом на- против «Льяно-дель-Куадро». Мальчики, играющие в бейсбол. Их голоса. Наслаждение, с каким он, лежа по воскресеньям в постели, слушал их крики: руки зажаты меж ног, глаза полуприкрыты, сердце стучит. А теперь ему уже мало только слышать их. Он подглядывал за ними из двери, следил за их движениями шустрых зверьков. Некоторые переодевались прямо на поле — меняли рубашки, штанишки, — и у него начинали вдруг трястись губы, кидало в жар. «Жу-жу» — жужжали мухи…
Охотник целил в голубку;напрасно порох истрачен,хоть трижды стрелял картечью.Ему не поймать удачи:то мимо, то просто осечка…
Видаль Мота почувствовал, как мушиное «жу-жужу-жу» уносит его, ставшего легким, как пух, уносит с этой песенкой, звучащей в ушах, к ледяной поверхности большого зеркала в той парикмахерской, где он еще ребенком видел однажды отражение голых чресел одной пахнувшей салом нищенки, этой вонючей приманки для мух; глядя на нее, цирюльник распустил слюни, совсем потерял голову и, подстригая его, чуть не отхватил ему машинкой ухо.
Голубка всласть посмеялась:ха-ха, ружье сплоховало,на вашу беду!И с неба громко кричала: «Пойди поучись сначала,иначе я не паду…»«Жу-жу-жу. Жу-жу-жу».
Видаль Мота ничего не понимал из того, что говорил ему Почоте Пуак, но, не понимая, знал, о чем тот говорил, погружая его в поток слов и заставляя впитывать всеми порами холодный огонь, студеное испарение чего-то не существующего, но ощутимого, отчего кожу словно щекотала белая пыль, чешуйки лунных рыб…
Пуак шептал, касаясь его лба кончиками пальцев, дурманящих, как корни молочая:
— Черная сейба насылает тяжелые сны. Ее надо рубить топором. Где этот топор? На луне. Луна шлет на землю сны черной сейбы, страшные сны, свисающие с ее ветвей. (Лиценциат услышал, как внутри него, в его ушах лопнуло огромное зеркало.) Я овею ночь твоих волос колдовским дыханием и прогоню дурные сны… Я овею ночь твоих волос своим дыханием вещуна…
Белая сейба насылает чистые сны ребенка, ее надо поливать молоком женщины. Где белая грудь женщины? На сожженной солнцем горе, под облаками. Надо ходить за сейбой светлого дня, чтобы не опала солнечная листва и появились мысли, радостные как дети, в твоей голове… Я овею колдовским дыханием твой лоб, твои веки; веки твои не тонут во сне, они плывут, они легки, как пемза в речной воде.
Красная сейба шлет сны любовной войны. Ее поливают кровью. Надо разжечь огонь сладостного сражения, борьбы, в которой исчезают те, что выходят наружу в несметном количестве. За ту дань, которую приносят ему, дереву цветущего тела, жидким рубином разольется девственное вино, все несчастия сокроет пуп, утихнет строптивый живот, а коралловая пыль окрасит соски, веера ушей, кончики пальцев и трепещущего мотылька во мхе красной сейбы.
Сказав это, Пуак подул в грудь Видалю Мота, на кружочки вокруг его сосков цвета пробки.
— Зеленая сейба насылает сны жизни. Ее надо поливать, чтобы поддерживать вечную жизнь. Для нее нет запада. Солнце встает в ней со всех сторон. В кроне ее затаился дождь. Вместо листьев на дереве — птицы. Великое трепетанье крыльев. Гимн надежде. Живые и мертвые — в труде. Молния ломает зубы об округлое спокойствие сейбы. Плоды крепкого сна — в костяном безмолвии ее ветвей. Земля ложится отдохнуть у ее ствола, который не обхватят и десять человек со всеми своими сыновьями, прильнувшими к ее груди.
Умолк вещун и положил тяжелые руки на плечи Видалю Мота, потом стиснул плечи пальцами и стал громко читать заклинания:
— Красная сейба, сейба любовной борьбы, я, человек с желтыми чреслами, наполнил тебя красной кровью!
Зеленая сейба, сейба жизни, я, человек с темными ягодицами, наполнил тебя зеленой кровью!
Белая сейба, я, человек с розовыми пятками, наполнил тебя белой кровью. Да будут у тебя сыновья, вскормленные молоком женщин, и да оросится ими женщина, найдя в их телах белый сок, каким и ты создан, когда в тебе смешалось молоко твоей матери с молоком, которым твоя бабушка кормила твоего отца!
Пусть падет черная сейба, мучение, немощь, под лунными топорами!
Сеньор Бастиан Кохубуль выпустил из ноздрей и изо рта — трех курящихся жерл — дым, благовонный дым жгучей, как перец, сигары. Его лицо, окутанное дымным облаком, сияло от блаженства, даже будто морщины разгладились. А стоит ли вообще вспоминать о морщинах и годах! Хотя правый глаз уже и катарактой затягивало.
— В последний раз, Гауделия, — сказал он жене, смолю в свое удовольствие. За границей ведь курят другие табаки, слабые да надушенные.
— Со многим тебе придется распроститься, Бастиансито…
— С тобой тоже, Гауделия: сначала, говорят, туда отправят мужчин, чтобы мы для вас жилье присмотрели…
— И школы для мальчишек приглядите… — Наступила долгая тишина, прерываемая лишь попыхиванием Бастиана, с наслаждением сосавшего тусовую сигару. Затем Гауделия прибавила: — А ты помнишь, Бастиансито, как мы приехали с гор на побережье? Все было иначе, чем теперь, когда уезжаем!
— Моложе были, хочешь сказать?
— Все иначе, Бастиан, все… И взаправду деньги — дьявольское наваждение. Они и тебя, и меня, и детей — всех нас изменили. Так бывает, наверно, когда дьяволу душу запродашь. Да хранит нас бог! Не знаю, приходило ли тебе в голову, что стоит нам только захотеть чего-нибудь, а оно уж тут как тут. Раньше, Бастиан, бывало, как трудно нам доставались самые простые вещи, как мы думали, говорили о них, как мечтали зажить когда-нибудь по-человечески, чтобы у сыновей была своя земля, засаженная добрыми бананами.
— Лучше не вспоминать обо всем этом, жена.
— Если бы можно было не вспоминать, Бастиан… Раньше, когда моя мать, царство ей небесное, рассказывала про запроданные души, я не верила, думала, это сказки суеверной старушки, старческое слабоумие… Но со временем я на собственном опыте убедилась, что была то самая настоящая правда, чистейшая истина. Стоит только душепродавцу сказать: «Хочу этого, сатана!» — ив один миг, откуда ни возьмись, желаемое у него уже в руках. С той поры как вам сообщили о благословенном наследстве, нет такой вещи, какой бы я захотела и не получила… «Того-то хочу», — говорят мои дети и тут же получают. И сам ты уже не знаешь, чего просить, ломаешься, капризничаешь… Самое плохое, что богатым ничего не хочется, у них умирает желание…