Далёкое близкое - Илья Репин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И действительно, он мигом обработал все мои приспособления в этюднике, и так ловко, что я в удивлении, невинно глядючи, не мог даже ничем помочь ему, боясь помешать.
А утром мы уже бурлили по Неве, и я был в несказанном восхищении от красот берегов и от чистого воздуха; погода была чудесная.
Ехали быстро, и к раннему полдню мы проезжали уже роскошные дачи на Неве; они выходили очаровательными лестницами, затейливыми фасадами, и особенно все это оживлялось больше и больше к полдню блестящей, разряженной публикой, а всего неожиданнее для меня — великолепным цветником барышень, как мне казалось, невиданной красоты! Боже, сколько их! И все они такие праздничные, веселые, всех так озаряет яркое солнце. Какие нарядные! А какие цвета модных материй! Да такие же цветы и кругом по клумбам окружают их...
Глаза разбегаются во все стороны, ничего не уловишь; путается и тасуется сказочный, не виданный еще много мир праздника; и как его много, без конца!
Но вот ход замедлили: станция. Берег высокий. Двумя разветвляющимися широкими лестницами, обставленными терракотовыми вазами с цветами, к средним площадкам спускаются группы неземных созданий; слышен беззаботный говор, остроумный и розовый смех перловых зубов.
Тут и мужчины, и молодые люди — студенты, и военные мундиры так энергично оттеняют цветник белых, палевых и красных зонтиков... Ну, право же, все это букет дивных живых цветов; особенно летние яркие широкие дамские шляпы, газовые вуали и цветы, цветы... А духи... упоительные ароматы доносятся даже к нам, на пароход — чары, чары до невероятной фантазии...
Ну спасибо Савицкому, без него я бы никогда этого не увидел. И это счастье было так близко: ведь не прошло и двух-трех часов, как мы вышли из Академии. Для меня это была совершенно неожиданная новость. До этих пор я был полон гордой мысли украинского военного поселянина, что, кроме Украины, нигде в мире ничего хорошего быть не может; спорил с товарищами, что харьковская соборная колокольня выше колокольни Исаакиевского собора.
Петербург стоит на болоте, кругом него болота, а здешняя природа — одни стриженые, до гадости чахлые кустики севера... И вдруг такая роскошь растительности, такой густой, брызжущий свежестью цвет зелени. И сирень, и каштаны, и липы... а береза-то, береза! Ведь у нас ее совсем почти нет! Что же об этом молчат! Но еще: на всем этом райском фоне, надо признать, всего красивее люди. — где уж нам, дуракам, тут! Как чисто одеты! С каким вкусом сидят на них платья! А на самом обворожительном предмете — на барышнях — я уже боюсь даже глаза останавливать: втянут, не оторвать потом, будут грезиться и во сне... Что-то опьяняющее струится от всех этих дивных созданий красоты. Я был совершенно пьян этим животрепещущим роем!
Эх, возраст, возраст... Ведь подумают — я преувеличиваю, попросту лгу на старости... Однажды (также в те же времена) день, проведенный в Лигове *,[*Дачная местность под Петербургом.] был полон таких же чудес и красот. Но, когда, двадцать лет спустя, я поехал туда же искать дачу на лето, ясно представляя в воображении, даже до мелких примет, и дорогу и расположение местности, дач, я проездил весь долгий день, утомил извозчика и не нашел ничего прежнего: все уже было по-другому, прозаично, бедно и скучно...
Ну что рассуждать? К солнцу! К свету! Моя живая картина была само солнце без пятен. Глаз не оторвать от ее красоты и блеска...
— Однако что это там движется сюда? — спрашиваю я у Савицкого.Вот то темное, сальное какое-то, коричневое пятно, что это ползет на нагне солнце?
— А! Это бурлаки бечевой тянут барку; браво, какие типы! Вот увидишь, сейчас подойдут поближе, стоит взглянуть.
Я никогда еще не был на большой судоходной реке и в Петербурге, на Неве, ни разу не замечал этих чудищ «бурлаков» (у нас в Чугуеве бурлаком называют холостяка бездомного).
Приблизились. О боже, зачем же они такие грязные, оборванные? У одного разорванная штанина по земле волочится и голое колено сверкает, у других локти повылезли, некоторые без шапок; рубахи-то, рубахи! Истлевшие — не узнать розового ситца, висящего на них полосами, и не разобрать даже ни цвета, ни материи, из которой они сделаны. Вот лохмотья!
Влегшие в лямку груди обтерлись докрасна, оголились и побурели от загара..
Лица угрюмые, иногда только сверкнет тяжелый взгляд из-под пряди сбившихся висячих волос, лица потные блестят, и рубахи насквозь потемнели... Вот контраст с этим чистым ароматным цветником господ! Приблизившись совсем, эта вьючная ватага стала пересекать дорогу спускающимся к пароходу... Невозможно вообразить более живописной и более тенденциозной картины! И что я вижу! Эти промозглые, страшные чудища с какой-то доброй, детской улыбкой смотрят на праздных разряженных бар и любовно оглядывают их самих и их наряды. Вот пересекший лестницу передовой бурлак даже приподнял бечевку своей загорелой черной ручищей, чтобы прелестные сильфиды-барышни могли спорхнуть вниз.
— Вот невероятная картина! — кричу я Савицкому. — Никто не поверит!
Действительно, своим тяжелым эффектом бурлаки, как темная туча, заслонили веселое солнце; я уже тянулся вслед за ними, пока они не скрылись с глаз. Пароход наш тронулся дальше; мы скоро нагнали барку и видели уже с профиля и нагруженную расшиву и всю бечеву, от мачты до лямок. Какая допотопность!
Вся эта сказочная баркарола казалась мне и смешной и даже страшной своими чудовищными возищами.
— Какой, однако, это ужас, — говорю я уже прямо. — Люди вместо скота впряжены! Савицкий, Неужели нельзя как-нибудь более прилично перевозить барки с кладями, например буксирными пароходами?
— Да, такие голоса уже раздавались. — Савицкий был умница и практически знал жизнь. — Но буксиры дороги, а главное, эти самые вьючные бурлаки и нагрузят барку, они же и разгрузят ее на месте, куда везут кладь. Поди-ка там поищи рабочих-крючников! Чего бы это стоило!..
Савицкий мне нравился тем, что он был похож на студента и рассуждал всегда резонно.
— А ты посмотрел бы, как на верховье Волги и по всей системе канаилов в лямке бечевой тянут, — произнес он. — Вот, действительно, уж диковинно.
Там всякой твари по паре впряжено, и все дружно тянут смеясь: и баба, и лошадь, и мужик, точно нарочно, чтобы мир почудить, и все это по крутому берегу — так эффектно на воздухе рисуются.
Всему этому я уже плохо верил, я был поражен всей картиной и почти не слушал его, все думал. Всего интереснее мне казался момент, когда черная потная лапа поднялась над барышнями, и я решил непременно писать эскиз этой сцены.
Но программа «Иов и его друзья» поглощала все время этюдами к ней; ближайшим развлечением была игра в городки в академическом саду, на месте нынешнего склада дров. Постоянными товарищами в игре были: И.П. Ропет (архитектор), М. Кудрявцев (живописец), И.С. Богомол (тоже архитектор), Е. К. Макаров, Урлауб и другие3. Однако и после игр и в знакомом семействе с барышнями я не мог отделаться от груп бурлаков и делал разные наброски то всей этой группы, то отдельных лиц.
II Пейзажист Ф.А. Васильев
Как я уже рассказывал, около этого времени у И. Н. Крамского я знакомился с Федором Александровичем Васильевым4.
Это был феноменальный юноша. Крамской его обожал, не мог на него нарадоваться и в его отсутствие беспрестанно говорил только о Васильеве. Ему было всего девятнадцать лет, и он только что бросил должность почтальона, решивши всецело заняться живописью. Легким мячиком скакал между Шишкиным и Крамским, и оба эти его учителя полнели восхищения гениальным мальчиком5.
Мне думается, что такую живую, кипучую натуру, при прекрасном сложении, имел разве Пушкин. Звонкий голос, заразительный смех, чарующее остроумие с тонкой до дерзости насмешкой завоевывали всех своим молодым, веселым интересом к жизни; к этому счастливцу всех тянуло сам он зорко и быстро схватывал все явления кругом, а люди, появлявшиеся на сцену, сейчас же становились его клавишами, и он мигом вплетал их в свою житейскую комедию и играл ими.
И как это он умел, не засиживаясь, побывать на всех выставках, ляиниях, катках, вечерах и находил время посещать всех своих товарищей и знакомых?
Завидная подвижность! И что удивительно: человек бедный, а одет всегда по моде, с иголочки; случайно, кое-как образован он казался и по терминологии и по манерам не ниже любого лицеиста; зная языков, он умел кстати вклеить французское, латинское или смешное немецкое словечко; не имея у себя дома музыкального инструмента, мог разбирать с листа ноты, кое-что аккомпанировать и даже сыграл «Qиаsi ипа fапТаsiа» Бетховена, — это особенно меня удивляло.
Я не раз был свидетелем его восторгов высшего порядка, поэтических вдохновений (но это было после, на Волге). В искусстве он отлично знал и шелевскую галерею, и все славные, модные тогда имена французских и немецких художников так и сыпались с его языка: Т. Руссо, Тройон, Добин Коро, Рулофс и другие; разумеется, его, как пейзажиста, интересовали большей частью пейзажисты немцы: Мунте, Лессинг, бр. Ахенбг и другие6.