До и во время - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Снова юг; это уже, кажется, Гражданская война. Отступающие и наступающие части то и дело меняются местами. Наступающие спокойные, уверенные: охотничий азарт погони. Отступающие пахнут потом загнанных, преследуемых по пятам зверей, дичи. Они выдыхаются и принимают смерть, как жертва, отданная на заклание, как милосердие и освобождение от смертной усталости. Вернулась первобытная жизнь: грехопадение было совсем недавно и еще не забыто. Времена Нимврода, а может быть, еще раньше: биваки, стоянки и привалы, охотничьи подвиги, сила, ум, хитрость и удачливость; они неутомимы в любви, освобождены от условностей и субординации, от всех старых порядков; к власти теперь приходят мгновенно, приходят те, кто ее действительно достоин, кто пахнет силой и может сам, своей рукой доказать, что он ее достоин.
Это жизнь свободная и прекрасная, с ночевками в поле, с купанием лошадей, с костром, с привычностью смерти и едой, которая вся — охотничий трофей, вся — добыча. Ты снова тот, кто есть на самом деле, и вот за эту жизнь, за это счастье, за эту свободу и волю одна часть народа, как агнца, приносит в жертву Богу другую и верует, что она — Авель и ее жертва угодна Господу. И вся земля, вся степь — алтарь, и полынный запах степи — приправа, пряность; одна часть народа ведет на заклание другую, и запах жертвы — благоухание жертвы, принесенной с верой в правду и справедливость, со всегдашней готовностью поднимается в небо. Это возвращение к язычеству: враг приносится в жертву, и Бог обоняет запах торжества и победы».
Второй фрагмент — расшифровка части третьей главы «Государства и революции» — «Парижская коммуна как первый опыт диктатуры пролетариата»:
«Слушайте, Ленин, слушайте внимательно. Вот первые такты, здесь много неуверенности, ритм все время сбивается, люди бросаются то туда, то сюда, рыскают, ищут, то и дело слышны ликующие звуки — нашли, но снова оказывается не то, слабые быстро сдаются, очень быстро, они ничего не понимают, отчаялись, бросили бороться; вот тут, слушайте, звуки как бы перепутались, и все больше в них апатии, но сильные… сильные, — нет, вот снова совсем мажорно — сильных так просто не остановишь. Чего же им надо, Ленин? Чего они не могут найти? Мистерия — это грандиозный сексуальный акт, грандиозное соитие; аморфное, ничем и никогда не оформленное женское естество должно быть оплодотворено сильным и цельным мужским началом, этот акт оплодотворения и есть Мистерия; Мистерия — это новое рождение Вселенной. Пройдя через смерть, перестав быть чем бы то ни было, растворившись в этом бескрайнем женском начале, человечество, как и весь мир, возродится вновь, на этот раз для вечной и прекрасной жизни. Вот музыка этой жизни. Смотрите, Ленин, какие лучезарные, какие светлые гармонии! Женское начало — это Россия, огромная, бескрайняя страна, бессмысленная равнина, в которой нет ничего, кроме инертности и сопротивления; но где мужское начало, которое ее оплодотворит, тот творческий дух, который отпечатается на ней и от которого она зачнет, где он?
Сильные ищут сильного, я тоже долго его искал. Вы, Ленин, наверное, думаете, что это революция, что Россия понесет от революции, но нет, Ленин, это не так, не так. Да, вы правы, Россия уже беременна революцией, то есть уже зачала; революция — любимое, самое любимое ее дитя, значит, творческий дух уже начал отпечатываться, но кто он? Революция — именно дитя, сама она может очень мало, правда, она быстро, совсем быстро сделается женщиной, красивой, решительной, экзальтированной, страстной, но женщиной; женщиной, которая временами будет вести себя как мужчина, но все равно это женщина и, как ее товарки, она быстро выдыхается, устает и уже не может, не хочет ничего нового. И власть тоже женщина…
Я, Ленин, все перебирал и перебирал эти слова, все играл их для себя, и среди них мужским началом был только бунт, но бунт краток, быстротечен и суматошен, с женщиной он совладать не в силах, он никогда не успевает отпечататься на России, тонет, исчезает в ней без следа. Я долго его искал, это мужское естество, долго, очень долго и все-таки нашел, слышите, Ленин, нашел! Это террор; он и есть терзающее, распинающее начало, неутомимое, вездесущее, сексуальное, которое я искал.
Палач и жертва, их соединение, их связь чисто эротическая, смотрите, как строится террор: то безумная жестокость, то более мягко, и палач сегодня садист, а завтра снисходителен, полон сочувствия и понимания, и счастье, когда тебя не бьют, когда дают передышку; и надежда, и любовь, и чисто женская убежденность, что все правильно, палач на все имеет право, в первую очередь право пытать, и нет большего греха, чем усомниться в этом. И всегдашнее желание оправдать, и вера тем сильнее, чем больше жестокости, и, значит, жестокость — во благо; вера, что террор может все, что он — главное средство, главное орудие в строительстве всего светлого и высокого, вера, что без него не может быть ничего, террор воистину и есть тот творческий дух, и самое важное — глубочайший мистический эротизм, сексуальность террора, ведь он даже приходит под маской женщины — революции, в ее одеждах и уже во время акта — превращение из женщины в мужчину — тут особый эротизм. И такая же мистическая неразрывная связь палача и жертвы, невозможность, неполнота одного без другого, их неразделимость, их слитность и слиянность, как во Христе — человека и Бога.
Только террор, только он заслуживает чистой и верной любви, только он может заслонить, заставить забыть все другое, что было в твоей жизни, и Россия станет его, отдастся ему безоглядно и беззаветно. Террор захватывает человека, подминает его целиком, ни о чем невозможно думать, кроме как о нем, только он и страх: каждый день могут войти и взять, и ты только об этом и думаешь и днем и ночью, все время ждешь, вздрагиваешь от каждого шороха, скрипа, от каждого неосторожного слова или намека, а когда вдруг террор ослабевает, он кажется тебе таким мягким и нежным, таким добрым и великодушным! Ты думал о нем плохо, а он лучше и мягче, кто же ты теперь, если не негодяй и подонок?
Потом, когда эта мягкая ласка террора снова сменяется жестокостью, ты в себе, а не в нем, только в себе ищешь вину и знаешь, что она только в тебе, и все справедливо и оправданно, ты полон раскаянья и умираешь, зная, что все заслужил, что смерть твоя — воздаяние за грех. На самом деле, Ленин, террор — не палач, а следователь, лишь необходимость может сделать его палачом, следователь, который допрашивает, пытаясь добиться правды, женщину.
Эта женщина была всегда предана и революции, и социализму, то есть она — не враг, она своя, и вот ее арестовывают, берут, и она узнает, что не ее одну, а многих и многих; ее начинают допрашивать, добиваясь совершенно немыслимых признаний, признаний в диких, безумных вещах, которых, конечно же, никогда не было, то есть возьмем чистый и невозможный бред и посмотрим, что из этого выйдет. У нее просят, чтобы она дала показания на мужа, которого она любит и который также вполне предан режиму, и на своих детей. И вот представьте ее: она любит революцию и старается все время объяснить это следователю, следователь для нее — олицетворение революции, и она его никогда и ни в чем не винит, она не будет винить его, что бы он с ней и с ее родными ни сделал: он может бить ее, пытать, насиловать, может убить — что угодно, потому что, если он виновен, значит, виновна и революция, он ведь только ее часть, но тогда она арестована правильно, она враг, и надежды нет.
То, что с ней сидят столько ее товарок, похожих на нее во всем, показывает, как искусно маскируется враг и как трудно и невозможно его выявить, какая важная и ответственная работа у следователя, как верно и преданно он ее и других честных людей защищает, ясно, что его авторитет надо поднимать и поднимать, и даже если он в отношении ее и не совсем прав — это ничего, а при том множестве врагов и вовсе правильно и естественно; мудрено, если бы было иначе, это только доказывает, что он живой человек, а не машина, раз может ошибаться, и ей, женщине, приятно, что он живой и вот она его поняла и вообще вся власть такая живая и человечная, ее родная власть.
Она еще больше ненавидит сокамерниц, которые продали и предали ее, будучи врагами, подделались под нее, и, значит, только они виновны, а он, следователь, — невинно обманутый. И ей горько, что она тоже, ведя себя, как эти ее и власти враги, как бы помогала им маскироваться, их прятала. Она ненавидит их так же, как следователь, той же ненавистью. И вот она с первого допроса хочет сказать следователю, что открыта, как рука ладонью вверх, когда показываешь, что ничего не спрятал, ничем не грозишь.
И она сама ищет, ищет еще дотошнее, чем следователь, может быть, и вправду в чем-нибудь не чиста, может быть, и в самом деле виновна, и он прав, ведь она знает, что „органы“ всегда правы, что ошибка в их работе почти так же немыслима, как ошибка Господа Бога; и вот она все следователю о себе рассказывает, все-все, куда больше, чем мужу, и в ее рассказе одно: я люблю тебя, потому что ты — революция, и я не различаю вас, ты — ее человечье обличье, ее человечья ипостась, ты слит с ней. Она раскрыта перед ним, нага, и каждое ее слово „я люблю тебя“; господи, она готова для него на все, она вся его и только его, ради него она забывает и мужа, и своих детей.