Пустыня - Василина Орлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я готова открыться новому опыту — жадно, на грани пропасти, что было бы волнительнее и ярче. Не хочу необратимого. Но так уютно-обжита жизнь, теперешняя, с колоссальным эгоизмом придуманная мной лично для себя… Демоны и вассалы тонко прельщают, славно, легко в придуманном мире, заманчиво тратить деньги, время, взгляды, я не готова, решительно не готова просыпаться. Вот-вот, я говорю, ещё немножко. Так приятно понежиться в волшебном сне на мягких перинах!
Желания обступают. Вижу себя, взрослой и стройной, спокойной, убийственной, в хорошем костюме, в элегантном сияющем автомобиле, с гладкой прической, бриллиантом на пальце, в туфельках на каблуках. Допустим, лет двадцать девять. С половиной. Владею по меньшей мере двумя иностранными языками. И, очевидно, знаю и многое такое, о чём не догадываюсь теперь, в состоянии, из которого пишу.
Что ж, время есть. Из тех мест, где обретаюсь сейчас, не так уж и далеко до предательски ясных картин, которые счиняю вот тут, на досуге, пытаясь мысленно восстановить из обломков паззла как можно точнее то, что мне якобы нужно.
Рассматривая и поворачивая так и этак элементы (стойхейон), в прекрасном и тонком инструменте, калейдоскопе, я обнаруживаю, там, в будущем, нет особенного места мужчине. Я не вижу его рядом с собой, разве что — на удалённом доступе, в серебристой сотовой корбочке-шкатулке с откидной крышкой. Наверно, следствие разочарования — хотя разочарования самого первого, ещё и ещё готового очаровываться. Тем не менее, оно болезненнее других, потому что я впервые и навсегда разуверилась в возможности встретить тебя здесь, отсутствующий. А твои тени легко подчиняются, с ними не интересно. Пусты, предсказуемы. В них нет мужской воли и мужского обаяния. Впрочем, женского в них нет тоже. В них вообще ничего нет.
Я буду по-прежнему ждать тебя, но дожидаться, пока ты придёшь, я уже не стану. Поэт не зря сказал:
Калейдоскоп — это ценный научный прибор.В него небо и звёзды видныНе такие, какие есть,А такие, какие должны.
Коробки, корзины, картонки, и маленькая собачонка. Сдувшийся детский мячик, красный с синим, и белой полоской, какие в изобилии выпускались в эпоху «уронила в речку». Возьми себя в руки, дочь самурая!
Штакетины, доски (многие погнили), бутылки пластиковые и стеклянные, банки самых разных форм и размеров, даже заборы из пружинных бывших матрасов — ныне остовов, проржавевших дотла. Тряпки, которые облюбовали под свои кладки рыжие муравьи. Холстина, поросшая изумрудно-зелёным мхом. Пуговицы: петелька, две дырочки, четыре. Мотки гнутой проволоки, аллюминиевые ложки, консервные банки, фанера, гнутые гвозди. Приобретено вместе с участком, в трёх километрах от Москвы. Место называется Металлург-2.
Бывшая беседка, яростно пылающая в костре, срубленная старая вишня и всякая всячина. Лопата, например, со сломанным черенком. Кусты изросшейся старой смородины с редкими светло-зелёными серьгами.
Белые стволы и радостный мелкий бисер листвы. Берёзовый перелесок.
Лидия Олеговна волокла всякий драный кусок полиэтилена, всякий косой метр линолеума (где собирала? По соседям?) — всё в дом, ничего из дома. Третьи выходные на уже проданном, вчера ещё принадлежавшем ей куске земли. Выкапывает последние головки чеснока, лука. Дарит подругам черенки сливы, калины. Нам — куда столько? У нас будут газоны. С фонарями.
А ей жаль бросить хозяйство — но она окидывает взглядом нажитое, и во взгляде сгущается тоска, она понимает, насколько, в сущности, мало было здесь ценного. Целые поколения выросли в достоинстве и бедности, у которой нечего и украсть. Другими благами были богаты. И сейчас Лидия Олеговна разжилась ещё дополнительными воспоминаниями, болезненными, но оттого ведь не менее ценными. Продала пятнадцать лет тяжелого труда пополам со счастьем. По всей стране уже больше десятилетия происходит — безлико назвать, смена формаций.
И мы относимся к пожившему старью без всякой почтительности, с шутками и смехом сжигая в покосившейся буржуйке, которой весьма скоро здесь не станет — она как раз подпадает под угол дома. Её скоро властно сдвинет фундамент, а скорее, просто снесёт, как последнюю точку возможного пересечения.
Халабуда из подручных средств, разрозненных, бросовых материалов — листов фанерки, местами даже картона, слабеньких реек, железных накатов. Почему я смотрю на всё это с болью, словно меня сдвигают, смещают, сносят, и мне не дают места?
— Вот и хорошо, — говорит суетливо Лидия Олеговна, ни к кому особо не обращаясь. — Будете праздновать тут.
— Что праздновать?
— Праздновать. Тут очень хорошо праздновать. У нас соседи-то хорошие. Нинка, да Машка с того поля. Мы вот наработаемся, а вечером — сабантуй. Нинка, как трезвая, всё больше молчит. А так дерябнет — болта-ает, ой!
Мне неловко перед тётей Лидой. Она не знает. Нинка и Машка могут забежать к нам по соседству, но, когда увидят дом, который начнет здесь возводиться — у них, может, пропадет и охота нас посещать.
Бывает же: люди встречают друг друга. Как так бывает? Как встречаются люди?
Как спят?
Как дышат?
В старину иной раз женились по сговору, жили до седых волос душа в душу. Почему же с открытыми глазами подойдя к своему избраннику, первому, единственному — я так ошиблась? Можно сказать, меня баловало с малолетства, и вот влепило такую пощёчину. Сколько понадобится лет, чтобы оправиться уже вполне? Год? Пять? Сто?
Самые неутешительные прогнозы даю себе, когда вижу счастливую пару. Как плавно она подает ему бутерброд, как ласково он улыбается. Нашли друг друга, и спокойны. Нелепость. А мы вцепились друг в друга зубами и ногтями, рыдали, кусали руки и рвали волосы. Находка так невероятна, она не должна была состояться, драгоценная редкость. Ваше ликование и ваша скорбь должны потрясти ад и рай, а вы всего лишь ласковы, спокойны и счастливы.
И, почернев лицом, поблекнув, скрутив плечи, поспешно отворачиваюсь от зрелища обыденности чужого счастья — замыкаюсь и запахиваюсь в кокон.
Как, уже? Я не хочу уже становиться. Я ещё не хочу жуком. Точнее, жукиней. Я хочу побыть личинкой. Пожалуйста, не надо!
Ни в коем случае не смей меня будить.
Москвичи
Редакционная комната раздолбана на удивление. Однако — все в дерьме, но в белых перчатках, аристократы — на окне вишневые шторы, классическими складками затеняют стеллажи и два стола.
В комнате нас трое. Пятница, вечер. Во всём коридоре, к слову, таком же бесприютном и обшарпанном, как и кабинет, кажется, никого нет. Ну, может, в закроме спит охранник. Мешать не будет, но иллюзией общего спокойствия снабжает.
Оглядываюсь. В углу чуть не до потолка — пирамида аккуратных пачек в серой бумаге: книги.
— Почему так много историй в Москве происходит — или не происходит — именно в редакциях? Что за убогие декорации к комедийной драме вялотекущего бытия?
На столе в желтой бумаге — бутылка, кагор. Рюмки оставляют красные круглые следы на оргстекле, которым покрыты столы — налито было нечисто, дрогнула рука бойца.
Я немного нервничаю, скована, и оттого говорю лишнее, надменничаю.
В клипсах и в костюме, с сумочкой офисной профурсетки, на каблуках, чувствовую себя здесь неловко, перед лицом двух молодых, уже начинающих практиковать угрюмость русских литераторов.
Анатолий, высокий, с серыми глазами, шумный, бестолковый в движениях, словно буквально месяца не доросший до окончательной зрелости молодой пёс крупнолапой чистой породы — видала я таких.
Они матереют годам к тридцати — тридцати пяти, крепнут, обзаводятся маленьким, но вполне определенным животиком, полной уверенностью в себе и барсеткой, которой небрежно поигрывают.
Второй (точнее, в общем-то, здесь первый), Володя — среднего роста, может, самую малость повыше меня, сутуловат, с лицом почти неподвижным, змеиными остановившимися глазами. Движения скупые, даже вялые, интонации ровные, без эмоций.
— Слушай, отчего ты такая худая? — докапываются пацаны, и начинает казаться, что они никогда не вырастут.
— Неужели нельзя подобрать другого слова? Худая бывает скотина, женщина бывает изящная…
И что заставляет сидеть здесь, с ними, среди книжного бреда, в сигаретном чаду, винном угаре? Слушать:
— Я рад, что с тобой познакомился…
— Ты такая красивая…
— В Москве людям трудно общаться, сближаться…
И прочее, совершенно в духе юных обормотов, вечных студентов, балагуров, посреди анекдотов подчас срывающихся в крик.
Словно повторение пройденного, и давно пройденного — первый раз первый курс. Нелепо. Неужели когда-то подобные речи трогали, волновали?
Я недавно схоронила любимого хомячка, и по этой причине представляюсь сама себе страшно старой, усталой и опытной. Я имею в виду, девять дней минуло, как разошлись с мужем. Девять дней, как вышла из ЗАГСа с другой, неприметной, непарадной двери и пошла, как жена Лота, не оглядываясь, села в машину к брату и не разрыдалась, а закурила.