Весь невидимый нам свет - Энтони Дорр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Дядя? Этьен?
Мадам Бланшар сводила Мари-Лору в церковь Святого Викентия на отпевание мадам Манек. Мадам Фонтино наварила ей картофельного супа на неделю. Мадам Гибу принесла варенья. Мадам Рюэль как-то исхитрилась испечь песочный торт. Все они стараются не оставлять ее одну.
Час за часом падает высохшим листком. Каждый вечер Мари-Лора ставит перед дверью Этьена полную тарелку, а утром забирает пустую. Она стоит одна в комнате мадам Манек. Здесь пахнет мятой, восковыми свечами, шестью десятилетиями беззаветного служения. Горничная, нянька, мать, сообщница, советчица, шеф-повар – кем была мадам Манек для Этьена? Для них всех? На улице пьяно горланят немцы, паучок за кухонной плитой каждую ночь плетет новую паутину, а Мари-Лоре это вдвойне больно: все живут, как прежде, Земля и на миг не замедлила свой бег вокруг Солнца.
Бедное дитя.
Бедный мсье Леблан.
Как будто на них проклятье.
Если бы только сейчас в кухню вошел папа! Улыбнулся дамам, взял Мари-Лору за щеки! Пять минут с ним. Одна минута.
На пятый день Этьен выходит из комнаты. Лестница скрипит под его шагами, старухи на кухне умолкают. Он твердым голосом вежливо просит их уйти.
– Мне нужно было время для прощанья, но теперь я должен сам заботиться о себе и племяннице. Спасибо вам.
Как только дверь за ними закрывается, он задвигает щеколду и берет Мари-Лору за руки.
– Весь свет в доме погашен. Замечательно. Пожалуйста, отойди вот сюда.
Скрип сдвигаемых стульев. Потом стола. Звякает металлическое кольцо в центре пола. Открывается люк. Слышно, как дядя лезет вниз по лестнице.
– Дядя, что тебе там нужно?
– Вот это.
– Что это?
– Электропила.
Что-то теплое, яркое разгорается у нее в животе. Этьен идет вверх по лестнице, Мари-Лора за ним. Второй этаж, третий, четвертый, пятый, шестой, налево – в дедушкину комнату. Этьен открывает огромный платяной шкаф, вынимает старую одежду брата, кладет на кровать. Тянет удлинитель на площадку, потом говорит:
– Будет громко.
– Хорошо.
Этьен забирается в шкаф и включает пилу. Звук отдается в стенах, в половицах, в груди у Мари-Лоры. Она гадает, слышно ли на весь квартал и не думает ли сейчас какой-нибудь немец, что это за звук.
Этьен вынимает прямоугольный кусок из задней стенки шкафа, затем выпиливает такое же отверстие в чердачной двери. Выключает пилу, протискивается к лесенке и поднимается на чердак. Мари-Лора лезет следом за ним. Все утро Этьен ползает по полу с проводами, пассатижами и еще какими-то инструментами, которых пальцы Мари-Лоры не знают. Ей представляется, что дядя плетет вокруг себя какую-то сложную электронную паутину. Он бормочет себе под нос, несколько раз ходит на нижние этажи за толстыми инструкциями и запчастями. Чердачный пол скрипит, мухи чертят в воздухе ядовито-синие круги. Под вечер Мари-Лора спускается по лесенке и засыпает на дедушкиной кровати под звуки дядиной возни наверху.
Когда она просыпается, за окном щебечут ласточки, а через потолок льется музыка.
«Лунный свет», мелодия, от которой вспоминаешь листья на ветру и твердый мокрый песок под ногами. Музыка взмывает и возвращается на землю, а потом молодой голос давным-давно умершего дедушки Мари-Лоры начинает: «В человеческом теле, дети, девяносто шесть тысяч километров кровеносных сосудов! Ими можно было бы обмотать Землю почти два с половиной раза…»
Этьен спускается по лестнице из семи перекладин, протискивается в дыру и берет Мари-Лору за руки. Он еще не начал говорить, а она уже знает, что сейчас услышит.
– Твой папа велел мне тебя беречь.
– Знаю.
– Это будет опасно. Это не игра.
– Я хочу в этом участвовать! Мадам была бы…
– Расскажи, как все должно быть.
– Двадцать два шага по улице Воборель до улицы д’Эстре. Потом прямо до шестнадцатой канализационной решетки. Налево по улице Робера Сюркуфа. Девять канализационных решеток до булочной. Я подхожу к прилавку и говорю: «Один простой батон, пожалуйста».
– А что она ответит?
– Она удивится. Но я должна сказать: «Один простой батон, пожалуйста», а она: «Как поживает твой дядя?»
– Она спросит обо мне?
– Так она узнает, что ты готов помочь. Это все мадам придумала.
– А ты что скажешь?
– Я скажу: «Дядя здоров, спасибо». Возьму батон, положу в рюкзачок и пойду домой.
– И это сработает. Даже без мадам?
– Почему же нет?
– Как ты заплатишь?
– Продовольственным талоном.
– А они у нас есть?
– В ящике на кухне. И у нас ведь есть деньги?
– Да, есть. Как ты пойдешь домой?
– Просто пойду.
– Какой дорогой?
– Девять канализационных решеток по улице Робера Сюркуфа. Направо на улицу д’Эстре. Шестнадцать канализационных решеток до улицы Воборель. Я помню все наизусть. Я была в булочной триста раз.
– Никуда больше не заходи. Не заглядывай на пляж.
– Я пойду прямо домой.
– Обещаешь?
– Обещаю.
– Тогда вперед, Мари-Лора. Лети стрелой.
Восток
Они едут товарными поездами через Лодзь, Варшаву, Брест. Долгие километры в открытую дверь не видно ни единой живой души, только кое-где рядом с путями валяются опрокинутые вагоны, покореженные и обгорелые. На остановках входят и выходят солдаты, тощие, бледные. У каждого ранец, карабин, каска. Они спят, несмотря на грохот, несмотря на голод и холод, словно хотят как можно дольше не возвращаться в явь.
Бесконечные свинцовые равнины разделены рядами сосен. Солнце за тучами.
Нойман-второй просыпается, справляет в дверь малую нужду, достает жестянку и закидывает в рот еще две или три таблетки.
– Россия, – говорит он, хотя по каким признакам это ясно – Вернеру невдомек.
Воздух пахнет металлом.
Вечером поезд останавливается, и Нойман-второй ведет Вернера между рядами разрушенных домов, грудами обгорелых досок и кирпича. Немногие уцелевшие стены выщерблены черными линиями пулеметных очередей. Уже темно, когда Вернера сдают мускулистому капитану, который в одиночестве ужинает на диване из деревянной рамы и пружин. В жестяной миске у капитана на коленях исходит паром цилиндрик вареного серого мяса. Некоторое время офицер молча разглядывает Вернера. На лице не столько разочарование, сколько усталое, чуть ироничное удивление.
– Выше тебя никого не нашли?
– Так точно, господин капитан.
– Сколько тебе лет?
– Восемнадцать, господин капитан.
Офицер смеется:
– Я бы сказал, двенадцать.
Он отрезает кружок мяса, долго жует, затем пальцами вытаскивает изо рта длинную жилу.
– Разберись с оборудованием. Может, будешь хоть чуть толковее своего предшественника.
Нойман-второй подводит Вернера к открытой задней двери грязного трехтонного грузовика «опель-блиц». Внутри кузова сооружена будка. С одного бока висят мятые канистры, другой прошит следами очередей. Последний серый свет потихоньку меркнет. Нойман-второй приносит Вернеру керосиновую лампу.
– Все там, внутри, – говорит он и уходит без всяких объяснений.
Добро пожаловать на войну. Вокруг керосиновой лампы вьются крохотные мотыльки. Вернер чувствует усталость во всем теле. Зачем доктор Гауптман это сделал – в наказание или в награду? Так хочется очутиться сейчас в сиротском доме: сидеть на скамье, чувствовать тепло от пузатой чугунной печки, слышать пение фрау Елены и пронзительный голос Зигфрида Фишера, вещающий об истребителях и подводных лодках, смотреть, как за дальним концом стола Ютта тщательно вырисовывает тысячу окон своего воображаемого города.
В будке живут запахи: глины, солярки и чего-то кислого. Керосиновая лампа отражается в трех квадратных окошках. Это передвижная радиостанция. Перед лавкой у левого борта – два откидных столика размером с подушку. Телескопическая антенна, которую можно выдвигать и складывать изнутри. Три пары наушников, стойка для карабинов, ящики. Восковые карандаши, компасы, карты. А вот – два потертых приемопередатчика. Те самые, что он конструировал вместе с доктором Гауптманом. На Вернера накатывает теплое чувство: как будто он плыл в безмерном океане и вдруг увидел рядом старого друга. Он вынимает одну станцию из ящика, отвинчивает заднюю панель. Шкала расколота, некоторые предохранители перегорели, недостает одного штекера. Вернер ищет инструменты, торцовый ключ, медную проволоку.
Задняя дверь открыта, и в нее видно небо с тысячами звезд над безмолвной землей.
Быть может, где-то там в ночи русские танки наводят орудия на свет его лампы.