Признательные показания. Тринадцать портретов, девять пейзажей и два автопортрета - Сергей Чупринин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он, скажем, без особого сочувствия и даже интереса относится к каноническому марксизму-ленинизму, как и вообще к идеологическим конструкциям, но обратите внимание: в отличие от сочинений подавляющего большинства диссидентов (а позднее — и членов КПСС, перековавшихся в демократы) «Воспоминания» практически не содержат резких выпадов в адрес «каннибальской», «человеконенавистнической» и т. п. коммунистической идеи, равно как и патетически разогретых призывов к тотальной деидеологизации общества. Причина? Не только в этих «мертвых словах», по Сахарову, корень наших нынешних (а в значительной степени — и давних) бед, и не только демонтаж правящей идеологии приведет страну к спасению, ибо самовластие (а в нем-то, в тоталитаризме, все дело) с легкостью, чему мы уже сейчас свидетели, способно заговорить на любом другом, — например, национал-«патриотическом», национал-«возрожденческом» — языке.
Вот, кстати пришлось, о патриотической идее в современной ее огласовке. Сахаров был напрочь лишен «синдрома национальной озабоченности» и, как можно понять по беглым упоминаниям в «Воспоминаниях», отнюдь не был уверен в том, что возрождение России состоится именно и только как возрождение национальное. Скорее напротив, полагал, что в такой стране, как наша, движение вперед возможно лишь на путях межнационального сотрудничества, межнациональной терпимости и уступчивости. И тем не менее резкостей по адресу «национально озабоченных» он явно остерегался. Почему? Потому что в отличие от кое-кого из сегодняшних гиперпрогрессистов не считал любую апелляцию к национальному чувству приметой непременно фашизма. И готов был к деятельному союзу с теми, кто более, чем он, речист в своей любви к Отечеству, к родной истории и культуре, — лишь бы только это была любовь именно к Отечеству и культуре, а не к домодельной машине национал-патриотического террора, коллективистского подавления личности и лишь бы не отзывалось святое чувство маниакальной ненавистью к чужакам, желанием отгородиться от мира, охотою, как и при победоносном марксизме-ленинизме, снова стричь всех и каждого под одну гребенку.
Людей друг от друга отталкивают вовсе не разномыслие и уж тем более не разнословие, как нам вгорячах порою кажется, а действия, образ поведения, и в этом смысле честный, порядочный «западник» и честный, порядочный «славянофил» куда ближе друг к другу, чем к бездушному придатку казенной машины или к негодяю, который, может быть, и поднаторел за годы перестройки в благородном — «патриотическом» или «демократическом» — краснобайстве, но так и норовит украсть, сподличать, солгать, отнять у ближнего свободу, честь и великое право быть «другим».
То же с религией. Появились сейчас люди, в чьих глазах отношение к церкви, к вере в Бога служит своего рода универсальным тестом на нравственность как личности, так и общества, социально-политического устройства. Но в традициях ли это русской интеллигенции, которая — припомните-ка ее исторический путь, ее классический облик — никогда не «делилась» по конфессиональному признаку, полагая вопрос «Како веруеши?» настолько интимным, что он безусловно не подлежал публичному обсуждению и уж тем более инквизиторскому разбирательству?.. Не светскость в этом смысле альтернатива духовности, а грубая, вульгарная, фанатическая «советскость», которая по сугубо этическим, интеллектуальным причинам была, право же, чужда и отвратительна Сахарову ничуть не меньше, чем тем, кто спешно открещивается нынче от всего «советского» (а бывает, увы, что и от светского) ввиду его изначально «бесовской», богопротивной и инфернальной природы.
Здесь стоило бы сказать, что жизнь и книги Андрея Дмитриевича Сахарова вообще прочитываются как редкое по силе воздействия оправдание светской линии в богатом спектре отечественной культуры. Извращенная и искалеченная за семьдесят с лишком лет изуверами-безбожниками, эта линия остро нуждается сегодня в реабилитации, и, может быть, лишь авторитет Сахарова вернет нас к пониманию простых и очевидных истин. Не только верующий может быть нравственной личностью. Не только церковь способна воспитать человеческое в человеке, но и культура, в том числе светская, но и кровная сродненность с тем, что в историю мировой цивилизации вошло под именем русской интеллигенции.
Дав еще в юности «присягу чудную» своему сословию, Сахаров этой присяге не изменял до конца. И недаром же его так болезненно задевали популярные нынче толки о генетической будто бы гнилости интеллигенции, ее нынешнем маразматическом состоянии и ее тотальном перерождении в подлую «образованщину». Даже больше: он не терпел и лестных, казалось бы, для него лично разговоров о том, что он, Сахаров, исключение из общего правила, что его, Сахарова, «появление… в сонмище продажной беспринципной интеллигенции» равнозначно «чуду».
Никаких чудес! Никакой богоизбранности и исключительности! Все лучшее во мне, — не уставал повторять Андрей Дмитриевич, —
«не результат чуда, а — влияние жизни, в том числе — влияние людей, бывших рядом со мной, называемых “сонмище продажной интеллигенции”, влияние идей, которые я находил в книгах».
Впрочем, Сахаров мог бы и не говорить этого. Тот, кто прочтет «Воспоминания», без подсказки увидит: перед нами не только рассказ об одной судьбе, но еще и тысячестраничная повесть о судьбах интеллигенции, страстный монолог в ее защиту.
Верность сословию никогда не застила Сахарову глаза. В «Воспоминаниях» хватает «отрицательных» и еще пуще «амбивалентных» персонажей, и все-таки их несравненно, несопоставимо меньше, чем людей, заслуживающих доброго слова.
Зрение ли было так устроено у Андрея Дмитриевича, что он отмечал прежде всего тех, кто способен вызвать восхищение и любовь? Действительно ли не окончательно погасли в интеллигентской (как и в «простонародной») среде искорки благородства и самоотверженности, зароненные еще русской классикой, «диссидентами» XVIII–XIX веков?
Незачем спешить с ответами на эти вопросы. Ясно одно: если в первых главах сахаровской книги сравнительно малолюдно, то последующие заселяются все гуще и гуще, благодаря чему «Воспоминания» превращаются в хронику правозащитного движения и — гораздо шире — в своего рода энциклопедию отечественного вольномыслия.
Такое впечатление, что, сделав шаг к личной свободе, Сахаров сделал шаг к людям, и открытие пошло за открытием, с лихвою, с переизбытком компенсируя все то, что он потерял, все то, что вынужден был оставить властям в уплату за независимость и возможность быть самим собой. Господи, как трогателен Андрей Дмитриевич, когда он рассказывает о льстящих ему (это ему-то!) знакомствах с поэтами, художниками, деятелями культуры, как радуется первым встречам с иностранными учеными, дипломатами, журналистами, как ликует внутренне, и в молодом поколении находя те же черты, что у своих сверстников, своих старших современников!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});