Москва в очерках 40-х годов XIX века - А. Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спрашивается, откуда же, из какого богатого рудника почерпает кухарка современные новости, не помещаемые ни в одной газете и между тем благодаря языку облетающие известное пространство с быстротою телеграфа, – новости, которые составляют насущную потребность для нее, занимают соседей и служат приятным развлечением для хозяйки; откуда? Я не знаю – спросите у нее. Известно только, что население любого околотка по месту жительства кухарки все на счету у нее, и если она знает соседскую курицу, то как же не знать ей самого соседа, как не разведать, поправился ли Иван Григорьевич и ладно ли живет с мужем Аграфена Ивановна, и все такое прочее… Потом, когда сойдутся в лавке или встретятся на рынке Ульяна с Акул иной, да подойдет к ним еще Маланья, о чем же им и говорить, как не о хозяйских делах. «У наших вот то и то»… «А у моих вот какая напасть случилась»… И пойдут, и пойдут. «Голубушки, – скажет сторонний человек, вслушавшись в их любопытную беседу, – ведь это значит сор из избы выносить». – «Как выносить! – возразят говоруньи, – нешто мы сплетницы какие, разве мы славим по Москве? Так, к слову пришлось, дело соседское, а не что-нибудь этакое. Понимаете?»
Постараемся смекнуть…
Кончена стряпня, прибрана кухня, вымыта посуда, поспел борщ, и жаркое впору подавать на стол. Да господа что-то не рассудили обедать дома, в гости пошли. «Диковина, право, – говорит кухарка сама с собою, – нынче к себе бы гостей надо ждать, – давеча дрова стрекотали и Васька замывал вот с этой стороны, – я так и думала: быть гостям, ан нет. Поди ты, случай какой! Ну, да и то сказать: хлопот меньше. Хоть отдохну маленько».
И с этим намерением кухарка опускается на свою постель. Проходит несколько минут. Но что теперь за сон! Разве самоварчик поставить? Хорошо бы этак пропустить чашечку-другую, да воды нет, а в лавочку идти не хочется. Ну, так и быть… «Охо-хо, – кухарка зевает. – Грехи наши тяжкие. Все в суете да в маете, живешь не как человек, и лба некогда перекрестить». (Следует продолжительное молчанье, и думы о суете житейской сменяются мимолетными воспоминаниями о недавнем путешествии на рынок, о свежих новостях, слышанных в лавочке, и тому подобном.) Наконец это состояние полусна наскучивает кухарке, слышит она, что на дворе раздаются чьи- то голоса, с улицы доносятся крики разносчиков, стук экипажей, солнце весело глядит в окно кухни, на хозяйских часах пробило два: кухарка решается. «Что это взаправду я разлежалась, – говорит она, – не целый же день ходить такою неряхой. Хоть умоюсь да платье переменю: ведь нынче праздник».
Сказано, сделано. Мы не будем входить в подробности туалета кухарки и раскрывать тайны ее наряда. Довольно сказать, что, употребив на свою особу несколько ковшей воды, прибегнув к помощи чего-то, бережно спрятанного в двухвершковое зеркальце, кухарка изменяется совершенно. Точно сказочный Иванушка-дурачок, который, бывало, влезет в одно ухо Сивки-бурки-вещей каурки дурнем и неряхой и выйдет из другого молодец-молодцом, – так и кухарка, снарядившись, молодеет на десять лет, прибавляет себе красы столько, что и узнать ее нельзя. Та ли эта Акулина, которая давеча, раскрасневшись от жару, со следами хлопот около печки на лице и на руках, с засученными по локоть рукавами, в затасканном фартуке суетилась за стряпней? Та ли эта Акулина, которая, накинув на плечо старую кацавейку, бежала утром на рынок и потом, вовсе неграциозно склонившись на бок, несла из лавочки ведро воды и кулек с угольями? Нет, она переродилась, лицо ее побелело, на щеках появился румянец первого сорта, на голове кокетливо повязана шелковая косынка, из-под которой еще кокетливее выказываются косички волос, лоснящиеся, как стекло; новое ситцевое платье резко бросается в глаза яркостью цветов и пестротою узоров; на плечах, сверх платка, обнимающего шею, накинута удивительная красная или голубая шаль, такого ослепительного цвета, какой только может произвесть искусство Купавинских фабрикантов, шаль, которую и можно встретить единственно на кухарках; а что за башмаки у Акулины Ивановны: козловые, со скрипом, который слышен издалека, деланы на заказ, заплачены три четвертака и просторны до того, что надевай хоть три пары чулок, а в них еще найдется место для ножки какой-нибудь барышни, вскормленной на булочках и сливках… Такие башмаки и шьются только для одной Акулины Ивановны с подругами и составляют предмет тайной зависти для многих подмосковных «умниц», которые щеголяют в котах [род теплой обуви] с красною оторочкой и с медными подковками.
Кухарка охорашивается еще раз перед зеркальцем, приглаживает косички, берет в руки вчетверо сложенный белый миткалевый платок и стоит несколько минут, полная сознания собственных прелестей, любуясь ими, а еще больше ослепительным своим нарядом, и в маленьком раздумье, что ей теперь делать. Ведь она уж не просто кухарка, а подымай выше, не целый век возилась с горшками да с ухватами, а также видела добрых людей и от них не отстала; и летами еще не перестарок какой-нибудь: всего-то…
Но лета кухарки более или менее покрыты для зрителя мраком неизвестности, и наше дело сторона.
Вот принарядилась Акулина Ивановна и сама знает, что стала не хуже других, да все-таки чего-то недостает ей для полноты счастья. А чего бы именно? Полюбоваться ею некому, ласковое слово сказать, что вот, дескать, точно принцесса какая, Миликтриса Кирбитьевна, а не Акулина Ивановна… Сидишь в четырех стенах, и живой души нет кругом тебя. Одна- одинешенька. Ты да Васька только и живете в кухне; да что Васька – кошка, как есть кошка, и понятия никакого не имеет…
Но пока эти думы носились в воображении кухарки, ее любимец Васька, все время нежившийся на окне против солнышка, вспомнил ли он вследствие требований желудка, что в эту пору обыкновенно накрывают на стол, с которого ему всегда сходит подачка, или среди сонных грез какой-то тайный голос шепнул ему, что кухарка имеет не слишком выгодное мнение о его понятливости, – неизвестно по какой из этих двух причин, только Васька встал, живописно сгорбился, потянулся лапками, замурлыкал и сел, любопытно устремив глаза на разряженную свою хозяйку. Что он любовался ею, созерцал красную шаль и казистое платье, – это было видно из его взглядов и свидетельствовало о развитом в нем чувстве изящного. К сожалению, Акулине Ивановне некогда было обратить внимание на эту кошачью любезность и вознаградить за нее Ваську куском говядины или хотя погладить по голове. Недоумения ее кончились, она решилась поступить точно так же, как поступала всегда в подобных случаях: если нельзя идти со двора, то очень можно побывать на дворе; нельзя оставить дом, но выйти из кухни никто не мешает. Дело в том, что необходимо «людей посмотреть, себя показать».
И вот она на крыльце. Яркость ее наряда спорит с блеском лучей солнца; башмаки скрипят на славу; кончики головной косынки распущены необыкновенно ловко. Но на дворе нет никого. Верно, все обедают или отдыхают после обеда. Нет ни Маланьи, кухарки, что живет в верхнем этаже, у старика-француза, и умеет говорить по-немецкому; ни Прасковьи, которая няньчает детей у Петра Ивановича и за что-то каждый день ссорится со своей дородной барыней; не видать и Аксиньи, которая недавно сшила себе салоп; нет и повара Ивана, что нанимается у Чувашиных во флигеле и всякий раз обсчитывает своего барина, даром, что тот – сам пальца в рот не клади; и кучер Матвей, верно, завалился где-нибудь на сеннике… Нет никого! В другом доме хоть бы за ворота вышла, немножко развлекла бы тоску-скуку, а здесь нельзя: проезжая улица, скажут, что, мол, за вывеска такая стоит. Надо же и амбицию знать.
Скучно!.. Что ни думай, что ни делай – скучно. Нечем себя рассеять. Хоть бы орешками позабавиться, да орехов-то нет. Да и что орехи: ведь это на гулянье их очень приятно грызть, а одной-то и всласть не пойдет… Скучно… Да что же это такое? «С горя хлеба не лишиться, со печали жизни не решиться», и кухарка, усевшись на крыльце и приложив ладонь к щеке, вдруг затягивает:
Отлетает мой соколик Из очей моих из глаз…
Недолго, однако, тянется одиночество кухарки; в награду за песню и за перенесенную скуку судьба посылает ей кого- нибудь для компании. Обыкновенно прежде всех является кучер, питающий большое сочувствие к особе кухарки и преимущественно к ее заунывной песне, распеваемой самым пронзительным голосом.
Заснул он было сном богатырским, да мухи помешали сладкому отдыху, и далеко разносившийся голос песни окончательно решил спор между желанием потянуться еще полчасика и удовольствием покалякать с хорошим человеком. «Сон не уйдет, а тут приятство и все этакое может случиться: ишь ты, как закатывает Акулина», – основательно подумал кучер, задетый кухаркиною песнею за самую чувствительную струну своего сердца и любви к вокальной музыке. Надел он плисовое полукафтанье, набил крепчайшею махоркой трубку, закурил ее и медленными шагами отправился на призывный голос.