Роксолана. В гареме Сулеймана Великолепного - Павел Загребельный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рушен, или сияющая. А Хасеки – это титул. Даже янычарским агам дают такое звание. Чтобы показать, что человек стоит ближе всех к султану, принадлежит султану, как его собственная душа. Для Европы пусть будет Роксолана. Одно ваше донесение в Венецию – и мир узнает о еще одной могущественной женщине.
– А как же с вашим правом крестного отца?
– Уступаю его в пользу Пресветлой Республики, – засмеялся Грити. – Я великодушен, как все купцы, во всем, что не касается их прибыли.
– Невозможно предвидеть все прибыли, какие можно получить благодаря этой женщине, – пробормотал Дзено.
– Добавьте: и весь возможный вред! – воскликнул Грити. – Мы с вами присутствуем при рождении величия, запомните мои слова! Возьмите даже легенды – что они вам дают? Женщина рождается из ребра мужского, одна богиня – из головы Зевса, другая – из пены морской. А какая рождалась из рабства, преодолевая рабство и достигая наивысших высот власти? Советовал бы вам позаботиться о проявлении внимания к этой женщине. Правда, никто еще не знает, что она любит, каким подаркам оказывает предпочтение, кроме того, трудно состязаться в щедрости с Сулейманом. Вы слышали о платье в сто тысяч дукатов?
– Не только слышал, но видел собственными глазами это платье во время торжественного приема в Топкапы.
– Тогда мне уже нечего вам больше сказать.
Неизвестно как, но слухи о непостижимом влиянии ХасекиХуррем, или Роксоланы, на султана почти мгновенно распространились в столице. Русский посол Иван Морозов, который привез от Великого московского князя слова о мире и дружбе, был принят Пири Мехмед-пашой хоть и с положенной торжественностью, но без обещаний.
– Все зависит от милости и воли его величества падишаха, – сказал великий визирь.
Но кто-то намекнул, что полагалось бы поднести дары не только султану, но и султанше, и Морозов отобрал для Хасеки драгоценнейших красно-черных соболей.
После Родоса ухудшились отношения между Портой и купеческой республикой Дубровником. Султан не мог простить дубровчанам, что их военные корабли не помогали ему в перевозке войска на остров. Кроме того, среди захваченных в плен защитников твердыни оказалось несколько человек, назвавшихся купцами из Дубровника. Этого уже было более чем достаточно, чтобы на дубровницкие товары немедленно была повышена пошлина, корабли Дубровника в турецких водах безжалостно преследовались, грабились товары, людей забирали в рабство. Из Дубровника прибыло в Стамбул посольство, но его никто не хотел принимать. И снова кто-то подсказал: поднести дары из дорогих тканей молодой султанше, может, это смягчит сурового султана.
Хуррем снова была в положении. Сын Мехмед был такой хилый, что все ждали: если умрет не из-за своей слабости, то уж чума приберет его непременно. Но холодные ветры постепенно отгоняли гнилой дух от Стамбула, чума отступала, крошка Мехмед, хоть и захлебывался криком от неведомых болей, упорно держался за жизнь, а маленькая Хуррем словно бы для того, чтобы окончательно укрепиться и одолеть всех своих завистников и недругов, готовилась подарить султану еще одного сына.
Снова султан не хотел видеть никого, кроме своей Хуррем, ночи проводил с нею, а дни отдавал заботам о справедливости, советовался с мудрецами об улучшении и утверждении законов, о войне больше не вспоминал, словно бы забыл, что его огромное войско, собранное лишь для новых и новых захватнических походов, немедленно распадется, как только остановится в своих грабежах. Когда на диване пузатый Ахмед-паша, который, расталкивая всех, рвался к званию великого визиря, кричал, что пора выступать в новый поход, султан спокойно говорил:
– Пусть уляжется пыль.
– Какая пыль? – таращился, не понимая, на членов дивана Ахмед-паша.
– От великих походов Повелителя Века, – спокойно усмехался старый Пири Мехмед-паша.
– Разве новый караван должен ждать, пока засохнет верблюжий помет после каравана старого? – не унимался воинственный Ахмед-паша.
Султан хмуро одергивал нетерпеливого визиря:
– Трава, которая растет слишком быстро, никнет от собственной тяжести.
Если беспорядок воцарился даже в диване, то могла ли быть речь о порядке в державе? Восточные провинции, где зверолютый Ферхад-паша, уничтожая бунтовщиков, вырубил даже грудных младенцев, восставали беспрерывно, тянулись к кызылбашам. Из Египта пришлось вернуть в Стамбул Мустафа-пашу, за которого назойливо хлопотала Сулейманова сестра Хафиза, и теперь там снова возродилась мамелюкская угроза. Великий визирь Пири Мехмед все чаяния возлагал на закон, а нужна была еще и сила. Государственную печать должна держать рука, которая так же умело держит и меч. Но где она, та рука? Пири Мехмед, взяв себе тахаллус[67] Ремзи, то есть Загадочный, сочинял мистические стихи, находя в них убежище для своей усталой души. На диване рядом с молодым султаном и полными сил сорокалетними визирями он выглядел изнеможенным, равнодушным, старым. Сулейман всякий раз становился свидетелем ожесточенных столкновений между Ахмед-пашой и великим визирем. Два султанских зятя – Мустафа-паша и Ферхадпаша – выжидали, чем все это кончится, хотя каждый из них готов был, улучив момент, прыгнуть и вырвать державную печать из старческих рук Пири Мехмеда. Сорок лет – рубеж для мужчины. Если ничего не достиг, уже и не достигнешь, ибо добывается все в жизни саблей, а саблю рука держит, лишь пока крепка.
– Кто сравнивает гнилое высокое дерево с деревом, укрытым густыми ветвями? – восклицал Ахмед-паша, запихивая себе за широченную спину чуть не с десяток парчовых султанских подушек. – Если у человека меч уже не может быть мокрым от крови, ни даже от пота, то как может такой человек держать в руке державную печать?
– Я повод, коего слушаются верблюд и всадник, – спокойно отвечал великий визирь. – А кто ты?
– А я тот, кто разрубает поводья и лишает тебя сна.
– Где ты оставил свиней своей матери? – намекая на христианское происхождение этого эджнеми-чужака, язвительно спрашивал Пири Мехмед.
– Они пасутся с ослами твоей матери, и когда мы пойдем на пастбище, то увидим тебя среди них.
Ибрагим, сопровождавший султана повсюду, на диване не вмешивался в распри, был сдержан и внимателен со всеми, сидел тихо, только слушал, учтиво улыбался, изо всех сил выказывая незаинтересованность. А сам тревожился больше и больше, чувствуя, что вскоре должно произойти нечто важное, но где и что, не знал даже он, поскольку Сулейман не делился своими намерениями ни с кем. Может, с Хуррем? Но она оттолкнула Ибрагима грубо и безжалостно. С валиде? Слухи противоречили и этому предположению. После Родоса Сулейман сделал для валиде единственную уступку – вернул в Стамбул Чобана Мустафа-пашу. Но все равно следовало заручиться поддержкой султановой матери, ибо только она знала тайну Хуррем и так же, как и молодая султанша, держала судьбу любимца султана в своих руках.
Ибрагим попросился через кизляр-агу на разговор к валиде, и султанская мать приняла его уже на следующий день, но когда он начал было о том, как подарил когда-то для Баб-ус-сааде рабынюукраинку, глянула на него внимательно, шевельнула темными устами почти презрительно:
– Я не помню этого.
Ибрагиму изменила его выдержка, он почти закричал:
– Ваше величество! Как вы могли забыть? Я предложил вам.
Посоветовался с вами. И вы…
– Не помню этого, – холодно повторила валиде, закрывая лицо белым яшмаком и как бы отгораживаясь от грека.
Ибрагим понял, что не может уйти так от этой загадочной женщины. Ухватился, как за якорь спасения, за слова из Корана:
– Сказано: «Если у них нет свидетелей, кроме самих себя, то свидетельство каждого из них – четыре свидетельства Аллахом, что он правдив».
– «А пятое, – словами Корана ответила валиде, – что проклятие Аллаха на нем, если он лжец».
– Ваше величество, мной руководили любовь и преданность к падишаху.
– Этого я не помню, – упрямо повторяла темногубая женщина, не давая Ибрагиму приблизиться к ней в своей искренности ни на пядь.
– Только любовь и преданность, ваше величество, только любовь…
Ни обещания, ни ручательства, как и от Хуррем. Обе оказались хитрее, нежели предвидел грек. Держали его в руках и не хотели выпускать без подходящего случая. Но и не выдавали султану. Пока не выдавали, и надо было пользоваться этим.
Беседы, вечера, прогулки с султаном – тут у Ибрагима было, конечно, преимущество перед всеми приближенными, но все равно он видел: душа Сулеймана остается для него таинственной и закрытой, как и для всех остальных. Никто не знал, что скажет султан сегодня, что велит завтра, кого возвысит, кого накажет. Он смеялся, когда Ибрагим нашел трех пузатых карликов, подстриг им бороды, как у Ахмед-паши, одел их в шутовские «визирские» халаты, дал деревянные сабли и заставил рубиться перед Сулейманом, сопровождая султана в приморские сады. А что из того? Ахмед-паша продолжал оскорблять всех на диване, а Ибрагим должен был сидеть молча, ибо был всего лишь главным сокольничим. К тому же еще принадлежал к эджнеми-чужакам, как презрительно называл их Пири Мехмед-паша, однажды неожиданно заявивший, что в диване осталось только два чистокровных османца – сам султан и он, его великий визирь. До сих пор еще не было случая, чтобы у султанов великими визирями были люди чужой крови. Теперь такая угроза надвигалась неотвратимо, и в значительной степени виновен был в этом сам Пири Мехмед. Ибо разве же не он когда-то добился у султана Селима, чтобы визирем стал Мустафа-паша? И разве не он первым заметил храбрость Ферхад-паши и не по его ли совету Ахмед-пашу поставили румелийским беглербегом? Сулейман унаследовал этих чужаков от своего отца вместе с Пири Мехмедом. Османец Касим-паша впал в глубокую старость и вынужден был оставить диван, теперь пойдет на отдых и он, Мехмед-паша, и воцарятся здесь эти боснийцы или болгары, отуречившиеся христиане, вероломные и подозрительные в своей ненасытности. Не жди верности от того, кто уже раз предал. Эти люди только суетятся у подножия могучей каменной стены, возведенной Османами. Подняться же на нее не дано никому из них. Дерутся за то, чтобы стать ближе всех, – только и всего. Султан тоже это знает, поэтому с такой скукой на лице слушает грызню на диване.