Небо в алмазах - Александр Петрович Штейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ливанов же весь — революция, ее молодость, ее все ломающая сила, ее убежденность и ее одержимость. Один из тех, о которых поется в песне Булата Окуджавы «Надежда»:
И комиссары в пыльных шлемах Склонятся молча надо мной...Только у этого комиссара был не пыльный шлем, а бескозырка, сдвинутая чуть на лоб, и ленты, развевающиеся на кронштадтском ветру.
Но это дела не меняет.
«ДЫМ УБРАТЬ!»
Съемки «Балтийцев» были закончены года за четыре до войны. Перед тем как сдать фильм Ленинграду, Минску и Москве, группа поехала в Кронштадт показать картину на кораблях тем, кто помогал ее снимать. Была и подспудная мысль — заручиться поддержкой моряков, на случай ежели возникнут трудности при сдаче.
На кораблях фильм понравился, хуже было на берегу. В штабных учреждениях цеплялись за мнимые и действительные мелкие огрехи, к художественной ценности картины отношения не имевшие. Например, почему так валит дым из труб? Может быть, эффектно с операторской точки зрения, но с точки зрения экономии горючего — никуда!
Дым из труб действительно валил изо всех сил, закрывая длиннейшим черным шлейфом горизонт. На самом деле не положено было миноносцам так чернить горизонт, но зато как же гордился оператор именно этим кадром, в который он вложил бездну труда и умения! Мне, ничего не смыслившему в экономии горючего на кораблях, кадр с идущими в кильватерной колонне миноносцами, густившими небо дымами, тоже показался чуть ли не самым изумительным в фильме, и, когда именно на него обрушились на берегу, я вспомнил строчки Николая Тихонова, которые мы, студенты Института живого слова в Ленинграде, с упоением повторяли в 1923 году:
Шарлотта — неразумное дитя, И след ее с картины мною изгнан, Но как хорош блеск кисти до локтя, Темно-вишневой густотой обрызган...— Дым убрать! — директивно заключил один из товарищей, так и не улыбнувшийся ни разу за все время демонстрации фильма, даже когда шли забавные эпизоды, — я сидел с ним рядом и все время наблюдал за его угрюмым выражением лица...
Но добро бы только дым!
Нашлось множество других деталей, если бы мы согласились их убрать, всю картину быстро можно было бы разобрать по кирпичикам.
Сцена в судовом комитете, где поначалу, до прихода на корабль Вихорева, матросы выражают Ростовцеву полное недоверие, вызвала бурные споры. У одних — сомнения, у других — попросту негодование. Даже такая мелочь, когда председатель судового комитета, наводя порядок, за неимением звонка, стучит по столу воблой. «Нетипично».
А то еще другой матрос, татуированный весь, роба мятая, голос хрипатый, молотит по столу кулачищем. «Довольно! — надсадно хрипит он. — Триста лет терпели!»
Анархия!
И правильно, анархия.
Командир корабля Ростовцев предъявляет судовому комитету список людей, взятых на корабль без его, командира, ведома. Предсудкома пускает список по рукам, и матросы рвут список на цигарки — черт знает что!
И ничего не скажешь — черт знает что!
Атмосфера сгущалась не только в кадре, но и на обсуждении картины. Уже мелькнули словечки, не слишком приятные уху во все времена, а в те — что уж говорить! «Тут — как в кривом зеркале». «Рисуете в извращенном свете». «Да уж красочки!» «И где вы его взяли, такой судовой комитет?»
Где? Сам Зиновьев был членом одного из таких судовых комитетов, и сам бил воблой по столу, и сам рвал командирский список на цигарки.
Справедливости ради скажу, что не все обсуждавшие были готовы навесить на нас ярлычки.
«ВЫПЬЕШЬ — БУДЕШЬ СВОЙ В ДОСКУ!»
Слово взял молчавший до той поры офицер. Моложавый, хотя и немолодой, с прядкой иссиня-черных волос, спускающейся на лоб, с тонкой смугловатой кожей, выдававшей южное происхождение, с острым, очень живым и чуть насмешливым взглядом черных глаз, весь какой-то собранный, сжатый — пресловутая военная косточка сказывалась в каждом его малом и скупом движении, а рабочий, скромный китель сидел щеголевато и так, словно бы привык этот человек носить его с младенческого возраста.
— А вот когда я командовал в гражданскую войну на «Кобчике», — сказал он, будто бы невзначай, тихим голосом, и я, не знавший, кто такой был этот моложавый офицер и какова была его должность, приметил, как все стихло при начале его речи. — Когда я командовал на «Кобчике», — повторил он, — меня вот так же, как и Леонида Сергеевича Вивьена, вызвали в судовой комитет. Кстати, Леонида Сергеевича тут нет? Я бы хотел выразить ему восхищение его игрой. — Он посмотрел вокруг. Леонида Сергеевича не было. — Вызвали в судовой комитет, дали в руки стакан спирта. И так сказал председатель судового комитета, поигрывая, между прочим, офицерским наганом: «Братва постановила: выпьешь не переводя духа — будешь свой в доску, не выпьешь — с корабля долой». Что же мне оставалось делать? Выпил. Выпил до дна. А судовой комитет, в полном составе, глядел: задохнусь я или не задохнусь? Не задохнулся. А не задохнулся потому, что не хотел ударить лицом в грязь. И потому, что не хотел «с корабля долой». Я, товарищи, из царских офицеров, вернее, из гардемаринов и не хотел «с корабля долой» в тяжелые времена для родины и новой власти, которой решил служить честно и верно. Вот что я могу сказать по поводу того, что бывало и чего не бывало в те времена на заседаниях судовых комитетов.
Свидетельское показание немолодого, но моложавого, подтянутого военного моряка несколько разрядило атмосферу, и, когда он же предложил одобрить и поддержать фильм в целом, ревнители типического, до того бушевавшие, вдруг промолчали — тут вошел в силу закон субординации: моложавый командир был никем иным, как только что назначенным, даже еще не вступившим в должность, командующим Балтийским флотом.
Фамилия его была Исаков.
НОВЕЛЛА О «ЧЕРНОМ» ГАРДЕМАРИНЕ
В сумрачный утренний час поздней и неулыбчивой московской осени стояли у парапета на Ленинских горах два адмирала. Они были немолоды. Имена их знала вся страна. Да и за рубежом их тоже знали. В годы войны только им двоим присвоено было высшее воинское звание адмирала флота.
Слева от парапета поблескивала смутно вновь позолоченным куполом крохотная церквушка — из действующих. Нестройное пение из нее чуть доносилось. То ли крестили, то ли отпевали, то ли праздник какой престольный — не поймешь.
С гранитной площадки у парапета, где обычно задерживатются добросовестные экскурсоводы — уточнить, что тут, как раз тут, на заре туманной юности, когда Ленинские горы были Воробьевыми, давали клятву Герцен и Огарев, — открывалась подернутая октябрьской хмурью столица, окольцованная еще