Полное собрание рассказов - Ивлин Во
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не жил в Сент-Джонс-Вуде вот уже года четыре или пять. Демонстративного момента «ухожу из дому» не было. Формально отцовский дом оставался местом моего жительства. В нем была моя собственная спальня; там я держал несколько сундуков, набитых одеждой; там же висели две полки с книгами. Я так и не обрел какого-либо другого постоянного жилья, но за пять последних лет жизни отца ночевал в этой комнате под крышей раз десять, не больше. И объяснялось это вовсе не разрывом в отношениях. Нет, я по-прежнему находил удовольствие в общении с отцом, равно как и он со мной (если б я поселился там на постоянной основе, с собственным слугой и отдельным номером телефона, мы бы с ним могли сосуществовать вполне сносно), но в Лондон я заезжал на неделю-две и вскоре понимал, что напрягаю и даже расстраиваю отца и весь распорядок в доме в качестве редкого гостя. К тому же отец любил выстраивать четкие планы на ближайшее будущее. «Мальчик мой дорогой, — сказал он мне как-то в первый же вечер, — пожалуйста, пойми меня правильно. От души желаю, чтоб ты оставался здесь как можно дольше, но мне хотелось бы точно знать, будешь ли ты здесь во вторник четырнадцатого. И если да, явишься ли на обед». Так что я предпочитал оставаться в клубе или жить у менее организованных друзей и навещать отца как можно чаще, но только предупредив заранее.
Тем не менее я понимал, что дом был очень важной и значительной частью моей жизни. Он оставался неизменным на протяжении все этих лет — никаких кардинальных ремонтов и переделок. Вполне приличный дом, построенный году в 1840-м по тогдашней швейцарской моде, отделанный штукатурным гипсом и резными ставнями — один из целой улицы точно таких же домов, какой я впервые увидел и запомнил ее. К тому времени как отец умер, изменения в районе, хоть и не кардинальные, стали видны вполне отчетливо. Линия садов на заднем плане обрывалась в трех местах — там, где возвели многоквартирные дома. Первый из них привел отца в неописуемую ярость, и он написал об этом в «Таймс», адресовав собранию налогоплательщиков, а затем на протяжении шести недель размещал объявления о продаже своего дома. И лишь получил вполне щедрое предложение от строительного синдиката, желавшего расширить площади своей застройки, свое объявление снял. («За милю чую — это евреи, — ворчал он. — По запаху от бумаги ясно».)
То был (его первый антисемитский период; это был также) период самых больших профессиональных и материальных трудностей, когда его собственные картины никто не покупал, а рынок сомнительных старых мастеров резко сократился; публичные личности стремились увидеть в своих созданных на заказ портретах нечто «современное»; период, когда я как раз заканчивал университет и зависел от отца в плане денег на карманные расходы. То было трудное время в его жизни. Сам же я тогда еще не научился распознавать защитную линию обороны, которую люди называют «на грани безумия», и искреннее опасался, что отец действительно сходит с ума; его слабой стрункой всегда был элемент мании преследования, и, как известно, в момент крайнего напряжения такой человек может полностью потерять над собой контроль. Он стоял на противоположной стороне тротуара, наблюдая, как возводится новый дом, — подозрительная фигура, бормочущая проклятия. И мне представлялась сцена: вот к нему подходит полицейский и требует убраться, на что отец отвечает какой-нибудь дикой выходкой. Я так живо представлял эти сцены — вот отца силой уводят прочь, широкий его плащ развевается, сам он в ярости размахивает зонтиком. Ничего этого, конечно, не было. Отец, несмотря на все свои странности, был человеком здравомыслящим и к концу жизни сумел даже выработать юмористический подход к проблеме: находил особое удовольствие в язвительных комментариях о состоянии ненавистных домов. «С Хилл-Крест-Корт поступили хорошие новости, — однажды объявил он. — Там кишат крысы, разносчики тифа». Вот еще один пример: «Джеллаби сообщают, что (шлюх)[61] в Сент-Юсгас развелось видимо-невидимо. А скоро там случится самоубийство, вот увидите». И самоубийство действительно произошло, и на протяжении двух лихорадочных дней отец неотрывно наблюдал за прибытием и отъездом полиции и журналистов. После этого в окнах нового дома стало видно меньше ситцевых штор, цены на квартиры начали падать, а лифтер непрерывно дымил на дежурстве. Отец следил и усердно отмечал все эти признаки. Хилл-Крест-Корт поменял владельцев; появились объявления о найме штукатуров, водопроводчиков и электриков; в дверях маячил швейцар в новой униформе. Вечером мы обедали с отцом в последний раз, и он рассказал мне о своем визите в дом. Он зашел туда, прикинувшись потенциальным жильцом. «Это не дом, а мусорная свалка, — сказал он. — Какой-то несчастный секретарь в туфлях со стоптанными каблуками водил меня из квартиры в квартиру — все до одной пустуют. В стенах огромные щели, кое-как заделанные замазкой. Трубы отопления холодные. Двери заклинивает. Начал он, запросив три сотни фунтов в год за самую лучшую, потом пена скатилась до ста семидесяти пяти, но это до того, как я увидел кухню. Тогда он сразу предложил сто пятьдесят. А в конце посоветовал воспользоваться „специальной формой найма жилья для людей с устойчивым социальным положением“. То есть посоветовал мне жить здесь за чисто символическую плату — фунт в неделю, но при условии, что я съеду тотчас же, как только найдется жилец, готовый полностью оплачивать ренту. „Строго между нами, — добавил этот тип. — Обещаю, что здесь вас никто не побеспокоит“. Бедняга, я едва не снял эту его квартирку — уж больно несчастный у него был вид».
Теперь, наверное, дом уже продан — очередной спекулянт растащил его по частям, — и вскоре неподалеку появится еще одно огромное и необитаемое строение, напоминающее корабль беженцев в гавани, которое будут продавать, расселять, перепродавать, заселять жильцами, снова расселять — до тех пор пока штукатурка окончательно не облезет, через щели бетонных блоков не начнет пробиваться растительность и крысы тысячами станут перебегать сюда из тоннеля метрополитена. Деревья и сады вокруг постепенно исчезнут, и место это превратится в рабочий район… Что ж, все к лучшему: тогда здесь возникнет хоть какое-то оживление и жизнь; впрочем, ненадолго, потому как правительственные инспекторы вынесут ему новый приговор, жильцов начнут загонять все дальше на окраины, и весь процесс начнется снова. Я с грустью размышлял об этом, глядя с балкона на красивую кладку крепостных стен Феса, возведенных четыре столетия назад португальскими заключенными… Придется вскоре вернуться в Англию и отдать распоряжения о сносе отцовского дома. А так других причин для изменения ближайших планов на будущее у меня не было.
IIIЭтим вечером я обычно посещал Мулай-Абдалла — обнесенный стенами quartier tolere[62] между старым городом и гетто. Попав туда впервые, я испытал возбуждение первооткрывателя; теперь же походы стали рутинным делом, одним из вполне обычных видов развлечения вроде похода в кино или визита в консульство; одной из забав, которую я позволял себе раз в неделю с целью развеяться и хоть ненадолго выбросить из головы изощренные злодейства леди Монтришар.
В семь я пообедал и вскоре после этого сел в автобус у новых ворот. Перед тем как отправиться в путь, снял наручные часы и опустошил карманы, оставив лишь несколько франков на мелкие расходы, — то была почти суеверная мера предосторожности, которую я соблюдал с первого же вечера, памятуя о своих небезопасных для жизни ночных прогулках по Марселю и Неаполю. Мулай-Абдалла — место вполне приличное и спокойное, особенно в начале вечера, когда я там бывал. У меня даже выработалась привязанность (к нему; то было единственное)[63] место такого рода (которое удалось найти), где даже торговля проходила, можно сказать, с шиком. То было настоящее воспоминание о Востоке, в том виде, как его представляют себе в юности: тихий дворик с одной-единственной горящей лампой; по обе стороны от величественной мавританской арки застыли чернокожие стражи; узкий черный проулок за ней; между стенами и арыком громкий топот французских солдатских ботинок и еле слышный шелест и мягкая поступь местных обитателей. Затем идет вторая арка, она открывается на ярко освещенный базар, все двери настежь, из каждой льется свет, уютные патио под черепичной крышей; крохотные домики из одной комнаты, где в окнах маячат фигуры женщин, освещенные со спины, — тени без признаков расы или возраста; затем тянутся более просторные дома с барами и граммофонами. Я всегда посещал один и тот же дом и одну девушку — круглолицую маленькую берберку с ритуальными шрамами на щеках и татуировками в синих и коричневых тонах на лбу и шее. Говорила она на ломаном французском, которому научилась от солдат, и носила имя Фатима, вряд ли настоящее. Других девушек из этого дома звали Лола или Фифи; обитала здесь же и надменная угольно-черная суданка по прозвищу Виски-Сода. Но Фатима никого из себя не изображала, была веселой приветливой девушкой, трудившейся в поте лица, чтоб заработать на приданое; она научилась ладить со всеми в доме, даже с хозяйкой заведения, крайне непривлекательной (еврейкой)[64] из Тетуана и ее мужем-алжирцем, носившим европейский костюм. Он подавал гостям чай с мятой, ставил пластинки, заводил граммофон и собирал деньги. (Марокканцы — народ строгих нравов, и не участвуют в дележке доходов с публичных домов в Мулай-Абдалла.)