Отцы и дети. Дворянское гнездо. Записки охотника - Иван Сергеевич Тургенев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дарья Михайловна изъяснялась по-русски. Она щеголяла знанием родного языка, хотя галлицизмы, французские словечки попадались у ней частенько. Она с намерением употребляла простые народные обороты, но не всегда удачно. Ухо Рудина не оскорблялось странной пестротою речи в устах Дарьи Михайловны, да и вряд ли имел он на это ухо.
Дарья Михайловна утомилась наконец и, прислонясь головой к задней подушке кресел, устремила глаза на Рудина и умолкла.
– Я теперь понимаю, – начал медленным голосом Рудин, – я понимаю, почему вы каждое лето приезжаете в деревню. Вам этот отдых необходим; деревенская тишина, после столичной жизни, освежает и укрепляет вас. Я уверен, что вы должны глубоко сочувствовать красотам природы.
Дарья Михайловна искоса посмотрела на Рудина.
– Природа… да… да, конечно… я ужасно ее люблю; но знаете ли, Дмитрий Николаич, и в деревне нельзя без людей. А здесь почти никого нет. Пигасов самый умный человек здесь.
– Вчерашний сердитый старик? – спросил Рудин.
– Да, этот. В деревне, впрочем, и он годится – хоть рассмешит иногда.
– Он человек неглупый, – возразил Рудин, – но он на ложной дороге. Я не знаю, согласитесь ли вы со мною, Дарья Михайловна, но в отрицании – в отрицании полном и всеобщем – нет благодати. Отрицайте все, и вы легко можете прослыть за умницу: это уловка известная. Добродушные люди сейчас готовы заключить, что вы стоите выше того, что отрицаете. А это часто неправда. Во-первых, во всем можно сыскать пятна, а во-вторых, если даже вы и дело говорите, вам же хуже: ваш ум, направленный на одно отрицание, беднеет, сохнет. Удовлетворяя ваше самолюбие, вы лишитесь истинных наслаждений созерцания; жизнь – сущность жизни – ускользает от вашего мелкого и желчного наблюдения, и вы кончите тем, что будете лаяться и смешить. Порицать, бранить имеет право только тот, кто любит.
– Voilà m-r Pigassoff enterré[69], – проговорила Дарья Михайловна. – Какой вы мастер определять человека! Впрочем, Пигасов, вероятно, и не понял бы вас. А любит он только собственную свою особу.
– И бранит ее для того, чтобы иметь право бранить других, – подхватил Рудин.
Дарья Михайловна засмеялась.
– С больной… как это говорится… с больного на здорового. Кстати, что вы думаете о бароне?
– О бароне? Он хороший человек, с добрым сердцем и знающий… но в нем нет характера… и он весь свой век останется полуученым, полусветским человеком, то есть дилетантом, то есть, говоря без обиняков, – ничем… А жаль!
– Я сама того же мнения, – возразила Дарья Михайловна. – Я читала его статью… Entre nous… cela а assez peu de fond[70].
– Кто же еще у вас тут есть? – спросил, помолчав, Рудин.
Дарья Михайловна отряхнула пятым пальцем пепел с пахитоски.
– Да больше почти никого нет. Липина, Александра Павловна, которую вы вчера видели: она очень мила, но и только. Брат ее – тоже прекрасный человек, un parfait honnête homme[71]. Князя Гарина вы знаете. Вот и все. Есть еще два-три соседа, но те уже совсем ничего. Либо ломаются – претензии страшные, – либо дичатся, или уж некстати развязны. Барынь я, вы знаете, не вижу. Есть еще один сосед, очень, говорят, образованный, даже ученый человек, но чудак ужасный, фантазер. Alexandrine его знает и, кажется, к нему неравнодушна… Вот вам бы заняться ею, Дмитрий Николаич: это милое существо; ее надо только развить немножко, непременно надо ее развить!
– Она очень симпатична, – заметил Рудин.
– Совершенное дитя, Дмитрий Николаич, ребенок настоящий. Она была замужем, mais c’est tout comme[72]. Если б я была мужчина, я только в таких бы женщин влюблялась.
– Неужели?
– Непременно. Такие женщины, по крайней мере, свежи, а уж под свежесть подделаться нельзя.
– А подо все другое можно? – спросил Рудин и засмеялся, что с ним случалось очень редко. Когда он смеялся, лицо его принимало странное, почти старческое выражение, глаза ежились, нос морщился…
– А кто же такой этот, как вы говорите, чудак, к которому госпожа Липина неравнодушна? – спросил он.
– Некто Лежнев, Михайло Михайлыч, здешний помещик.
Рудин изумился и поднял голову.
– Лежнев, Михайло Михайлыч? – спросил он, – разве он сосед ваш?
– Да. А вы его знаете?
Рудин помолчал.
– Я его знавал прежде… тому давно. Ведь он, кажется, богатый человек? – прибавил он, пощипывая рукою бахрому кресла.
– Да, богатый, хотя одевается ужасно и ездит на беговых дрожках, как приказчик. Я желала залучить его к себе: он, говорят, умен; у меня же с ним дело есть… Ведь вы знаете, я сама распоряжаюсь моим имением?
Рудин наклонил голову.
– Да, сама, – продолжала Дарья Михайловна, – я никаких иностранных глупостей не ввожу, придерживаюсь своего, русского, и видите, дела, кажется, идут недурно, – прибавила она, проведя рукой кругом.
– Я всегда был убежден, – заметил вежливо Рудин, – в крайней несправедливости тех людей, которые отказывают женщинам в практическом смысле.
Дарья Михайловна приятно улыбнулась.
– Вы очень снисходительны, – промолвила она, – но что, бишь, я хотела сказать? О чем мы говорили? Да! о Лежневе. У меня с ним дело по размежеванию. Я его несколько раз приглашала к себе, и даже сегодня я его жду; но он, бог его знает, не едет… такой чудак!
Полог перед дверью тихо распахнулся, и вошел дворецкий, человек высокого роста, седой и плешивый, в черном фраке, белом галстухе и белом жилете.
– Что ты? – спросила Дарья Михайловна и, слегка обратясь к Рудину, прибавила вполголоса: – N’est се pas, comme il ressemble à Canning?[73]
– Михайло Михайлыч Лежнев приехали, – доложил дворецкий, – прикажете принять?
– Ах, боже мой! – воскликнула Дарья Михайловна, – вот легок на помине. Проси!
Дворецкий вышел.
– Такой чудак, приехал наконец, и то некстати: наш разговор перервал.
Рудин поднялся с места, но Дарья Михайловна его остановила.
– Куда же вы? Мы можем толковать и при вас. А я желаю, чтобы вы и его определили, как Пигасова. Когда вы говорите, vous gravez comme avec un burin[74]. Останьтесь.
Рудин хотел было что-то сказать, но подумал и остался.
Михайло Михайлыч, уже знакомый читателю, вошел в кабинет. На нем было то же серое пальто, и в загорелых руках он держал ту же старую фуражку. Он спокойно поклонился Дарье Михайловне и подошел к чайному столу.
– Наконец-то вы пожаловали к нам, мосье Лежнев! – проговорила Дарья Михайловна. – Прошу садиться. Вы, я слышала, знакомы, – продолжала она, указывая на Рудина.
Лежнев взглянул на Рудина и как-то странно улыбнулся.
– Я знаю господина Рудина, – промолвил он с небольшим поклоном.
– Мы вместе были в университете, – заметил вполголоса Рудин и опустил глаза.
– Мы и после встречались, – холодно проговорил Лежнев.
Дарья Михайловна посмотрела с некоторым изумлением на обоих и попросила Лежнева сесть. Он сел.
– Вы желали меня видеть, – начал он, – насчет размежевания?
– Да, насчет размежевания, но я и так-таки желала вас видеть. Ведь мы близкие соседи и чуть ли не сродни.
– Очень вам благодарен, – возразил Лежнев, – что же касается до размежевания, то мы с вашим управляющим совершенно покончили это дело: я на все его предложения согласен.
– Я это знала.
– Только он мне сказал, что без личного свидания с вами бумаги подписать нельзя.
– Да; это у меня уж так заведено. Кстати, позвольте спросить, ведь у вас, кажется, все мужики на оброке?
– Точно так.
– И вы сами хлопочете о размежевании? Это похвально.
Лежнев помолчал.
– Вот я и явился для личного свидания, – проговорил он.
Дарья Михайловна усмехнулась.
– Вижу, что явились. Вы говорите это таким тоном… Вам, должно быть, очень не хотелось ко мне ехать.
– Я никуда не езжу, – возразил флегматически Лежнев.
– Никуда? А к Александре Павловне вы ездите?
– Я с ее братом давно знаком.
– С ее братом!