Колосья под серпом твоим - Владимир Короткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Слушай, Алесь, – сказал наконец Кондрат, – у нас к тебе дело.
– Ну? – сказал Алесь.
– Но прежде ты дашь нам слово, что об этом никто не узнает, даже родители…
– Мы тут думали, аж головы трещат, – сказал Андрей. – Но теперь масленица. Все ездят. В гости. А Кроер… твой дальний родственник…
– Стойте, ребята, – прервал их Алесь. – Ничего не понимаю. Да мы и не ездим туда никогда. Мои не любят Кроера.
– Тем лучше, – вздохнул Кондрат облегченно. – А мы думали… Значит, все хорошо.
И засмеялся:
– Юрасю отец два подзатыльника влепил. Пришел хлопец из церкви, а в кармане у него четыре гривенника. Отец спрашивает: "Откуда? " А тот говорит: "А там, где все брали, там и я взял. С блюда". Мы чуть не подохли со смеху.
Андрей смотрел в сторону. Да и смех Кондрата был неискренний. Алесь с болью видел это, видел, что ребята чуть было не рассказали ему о чем-то тайном и вот теперь переводят разговор на другое.
– Как хотите, хлопцы, – сухо сказал он, – но я думал, что вы мне верите, что я для вас остался братом. Даже теперь. Что ж, пусть так…
– Да мы ничего, – замялся Кондрат. – Мы только хотели просить, чтоб не ездил к Кроеру… Не любят его…
– Сам знаю, – сухо сказал Алесь.
Молчали. Алесь знал: дружбе и откровенности конец. А тут еще Кондрат неожиданно, только б не молчать, начал рассказывать очередную побасенку:
– У Лопаты гости были. Положили их, подвыпивших, в чистой половине. А дети взяли да придвинули к двери стол. Ночью встает человек, ищет выхода… Но сколько ни щупает, нет двери… Аж зубами скрежетали.
Андрей даже крякнул с досады за брата. Строго поднял глаза.
– Несешь вздор, оболтус, – прервал он. – А ну, давай выкладывай все. Алесь наш, мужик. Не скажешь – всему конец. Где нет веры, какая там может быть дружба?
– Что вы, – сказал Алесь. – Чему конец? Да я и не хочу.
– Видишь? – спросил Андрей.
– Кондрат все еще колебался. И тогда глаза Андрея вспыхнули.
– Не хочешь? Тогда я сам. Только ты, Алесь, знай: на тебя все надежды. Молчи во имя матери и пана Езуса.
– Это уж напрасно, хлопцы.
– Не напрасно, – отрезал Андрей. – Каждый за своих: дворяне за дворян, мужики за мужиков. А если доведаются, тогда нам конец. Потому что знали, а не сказали. Деда старого хорошо если только выпорют. А нам, и Лопатам, и Кахновым людям, может, и Сибирь.
– Тогда и говорить не надо, – сказал Алесь уже серьезно.
– Надо, – сурово сказал Андрей. – Мы дядькованые братья. Раз смолчим, два смолчим – и конец братству.
Он передохнул.
– Кроера хотят убить, а имение его сжечь. Корчак. Тот самый, что вилы метнул. У него кровь в сердце запеклась на пана Кастуся. Его дети торбы пошили и пошли просить подаяние. За самим Корчаком охотятся, как за зверем. И Корчак решил – убить. Тот, кто убил, – это уже не человек, а хуже сумасшедшего. Он отравлен убийством. За змею бог сто грехов прощает. И он убьет в один из дней масленицы. Чтоб грешить не в пост. Так что не езди и своих отговори.
– Мы никогда к нему не ездим, – сказал Алесь. – Мы враги. Я никому не скажу, можете мне верить. Только ведь его, Корчака, поймают. Мусатов за ним повсюду гоняется. Жаль смелого человека!… А кто это вам сказал об убийстве?
– Петро Кахно слыхал от Лопат. А те к Покивачу ездят, где Корчак скрывался.
– Болтун ваш Петро, – процедил Алесь. – На радостях, что эту грязную свинью убить собираются, распустил язык.
– Он никому больше не сказал, – покраснел Андрей. – Не думал я, что ты, Алесь, нас упрекать будешь.
Теперь стало неловко Алесю.
– Я не упрекаю. И я никому больше не скажу. Могила!!
Это была самая страшная клятва о молчании. Ребята поверили и ушли успокоенные.
…Утром следующего дня в Загорщину прискакал из Кроеровщины гонец, мужик лет под сорок. Пан Юрий и Алесь как раз выходили из дома, когда мужик грузно сполз со своей неуклюжей лошаденки.
Та сразу же словно уснула, расставив свои косолапые топалки. Мужик стоял рядом с ней, мял в руках грязную, дырявую магерку – валяную шапку – и не смотрел на господ, только на мокрый снег, в котором утопали его раскисшие поршни.
– Накрой голову, – сказал пан Юрий. – Не люблю.
Диковатые светлые глаза мужика на мгновение впились в него.
– Их благородие пан Константин Кроер померли. Они просят, чтобы дворяне стояли… у гроба.
– Как это он просит? – еще не веря, спросил пан Юрий. – Мертвый просит?
– Еще когда… живые были.
– Как случилось?
– В одночасье… почти. Говорят, жила лопнула. Уже и в гроб положили.
Пан Юрий перекрестился.
И увидел белую голову мужика, на которой таяли мокрые хлопья последнего снега.
– Накройся, говорю тебе. Иди в людскую. Попроси там водки. И овса коню.
– Нет, – сказал мужик. – Приказано еще оповестить…
Загорский рассердился:
– Иди, говорю! Иначе я, пока там что да чего, сам тебя в батоги возьму. Логвин, Карп, возьмите его, дайте ему сухие поршни, водки, – словом, что нужно.
Мужик пошел со слугами, покорно опустив голову.
– Собирайся, Алесь, – сказал пан Юрий, взбегая по ступенькам.
Не ехать было нельзя, отец так и сказал матери.
Неожиданно мать отказалась.
– Ты можешь ехать с Алесем, – сказала она. – Тебе нужно. А я не могу. Я не любила его.
Поехали вдвоем. Конно. По настилу из лозняка переехали толстый, но уже слабый, как мокрый сахар, днепровский лед. Дорога шла вначале лугами, потом заснеженной возвышенностью, которая переходила где-то далеко справа в Красную гору. Скоро должна была открыться глазам Кроеровщина.
Мокрый, местами уже грязный снег укрывал поля, а на снегу сидели угольно-черные вороны. Иногда они взлетали, и тогда сразу становилось понятно, как тяжело им лететь сквозь сырой, тяжелый ветер. В поле Загорских догнал Януш Бискупович, личный враг Кроера, тоже верхом. Поздоровались. Алесь с любопытством рассматривал попутчика, его живое, красивое лицо с бархатно-черными глазами. Бискупович был небезразличен ему еще и потому, что был самым богатым из всех охотников Приднепровья на "песни рога".
Он сочинял не только их, но еще и стихи, серьезные и душевные – по-польски, шуточные – по-местному. Кроер чуть не вызвал его на дуэль за стихотворение о пивощинском бунте. Там, между прочим, были такие строки:
Пан жандарм его целует,
Хоть он кукишем глядит.
Пан Юрий относился к Бискуповичу с уважением, но был откровенно удивлен, что тот тоже едет.
– Как же это вы?
– Каждый из смертных должен надеяться на последнюю милость собратьев.
– А спор вы с ним затеяли напрасно, – сказал пан Юрий.
– Грозен рак, да в ж… глаза, – улыбнулся Бискупович.
– Ну, пророков нет.
– Есть пророки, – ответил Бискупович. – К худу или к добру, однако моя эпиграмма неожиданно быстро оправдалась.
– Какая?
– А та, которой я ответил на его угрозы.
Пан Юрий вспомнил и не очень весело рассмеялся. Эту эпиграмму помнили все и знали, что Кроер не простит ее. Потому что ничто еще так не клеймило его, как эти строчки:
Smierc Krojera w Krojerowszczyzbie zrobi zmiane znaczna:
Panowie pic przestana, chlopi zas jesc zaczna. [84]
И вот Кроер умер. Теперь в самом деле не будет кому поить мерзавцев, а крестьянам станет легче.
…Кроеровщина удивила Алеся. Огромное село расползлось по богатому лёссовидному суглинку, по бровкам яра, по склонам, по косогору над речушкой. Нигде ни деревца, ни кустика. У общинного векового дуба, что на площади, осталась лишь одна ветка, – торчит, словно человек, вопя, воздел одну руку. Крестьяне, которые попадались навстречу, затравленно глядят в землю.
Огромный господский дом стоял тоже на пустом месте, неуютный, мрачный. Страшное запустение царило вокруг. Маленькие полукруглые ворота, глухой, без окон, нижний этаж, два крыла террасы.
Та же картина была и в комнатах. Старая, заброшенная, никому не нужная роскошь, молчаливые слуги, молчаливые группки гостей, съехавшихся воздать последние почести покойнику.
А был когда-то богатый дом, даже очень богатый.
Кроер лежал в парадном зале, окна которого начинались на уровне человеческого роста. В зале стоял стол. Рядом с ним пюпитр, за которым человек в монашеской одежде читал Псалтырь. Капюшон закрывал его лицо.
А на столе в дубовом гробу лежал Кроер. Две толстые, с руку, восковые свечи бросали желтовато-розовые отражения на неподвижное лицо.
– Отгулялся, – сказал пан Юрий.
А в полумраке зала раздавались страшные монотонные слова псалмов "в утешение печалящимся".
Дневной свет едва пробивался в высокие окна, пыльный, словно в подземелье, грифельно-серый. И освещенное пятно – это только лицо Кроера, руки, сложенные на груди, и красноватая парча, закрывающая тело до самых рук.
Люди шли мимо гроба и крестились. Некоторые – с нескрываемым удовольствием и с деланно-печальным выражением на лице.