Доктрина шока. Становление капитализма катастроф - Наоми Кляйн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В начале 1990‑х теория «чрезвычайных мер» Бальцеровича привлекала внимание вашингтонских экономистов. Это неудивительно — через два месяца после того, как Польша дала согласие на шоковую терапию, случилось нечто, что изменило ход истории и сделало из Польши важнейший образец для подражания. В ноябре 1989 года, ко всеобщей радости, пала Берлинская стена, и в городе начался праздник новых возможностей: на булыжниках рисовали символ MTV, как будто восточный Берлин стал лицевой стороной Луны. В тот момент казалось, что весь мир устремляется к светлому будущему, подобно Польше: Советский Союз был на грани распада, апартеид в Южной Африке подходил к концу, в Латинской Америке, Восточной Европе и Азии авторитарные режимы разваливались один за другим, заканчивались длительные войны от Намибии до Ливана. Повсюду умирали старые режимы, и им на смену приходили новые.
В течение нескольких лет казалось, что полмира находится в ситуации «чрезвычайных мер», или в ситуации «перехода», как было принято говорить об освободившихся странах в 90‑е годы, — подвешенных в экзистенциальной неопределенности между прошлым и будущим. По словам Томаса Кэротерса, возглавлявшего в правительстве США так называемую систему поддержки демократии, «в первой половине 1990‑х количество «стран в ситуации перехода» резко увеличилось: их стало около сотни (примерно 20 – в Латинской Америке, 25 – в Восточной Европе и бывшем Советском Союзе, 30 – в южной части Африки, 10 – в Азии и 5 — на Ближнем Востоке), и в них совершался резкий переход от одной модели к другой»[552].
Тогда многие думали, что этот поток, смывающий реальные и метафорические барьеры, положит конец ортодоксальным идеологиям. Страны, освободившиеся от борьбы сверхдержав и необходимости выбирать между этими полюсами, теперь, наконец, могли брать лучшее из обеих систем и создать смесь политической свободы и экономической защиты. По словам Горбачева, «многие десятилетия под гипнозом догматов и учебников оставили свой отпечаток. Сегодня мы хотим жить в духе подлинного творчества»[553].
Чикагская школа открыто возмущалась, слушая разговоры о таких смешанных подходах. Польша ясно показала, что хаотичный переход открывал возможности для решительных мужчин, которые быстро производили радикальные преобразования. И теперь настал момент для обращения бывших коммунистических стран в веру Фридмана, а не в веру Кейнса, представлявшую собой компромисс. Как заявлял Фридман, трюк был в том, что настоящие чикагцы были готовы предложить свои рецепты, пока люди задают вопросы и готовы прислушиваться к советам.
Воодушевляющая встреча адептов шоковой теории состоялась насыщенной событиями зимой 1989 года; естественно, она проходила в Чикагском университете. Поводом для этого было выступление Фрэнсиса Фукуямы под названием «Мы достигли конца истории?» (The End of History?). Для Фукуямы, в дальнейшем ведущего политического советника Госдепартамента США, стратегия защиты свободного капитализма была совершенно ясной: не о чем дебатировать со сторонниками третьего пути, вместо этого нужно провозгласить свою победу. Фукуяма был убежден, что не нужно отказа от крайностей, не нужно лучших качеств обоих миров или сглаживания противоречий. Как он сказал слушателям, падение коммунизма ведет «не к «концу идеологии» или слиянию капитализма и социализма… но к безусловной победе экономического и политического либерализма». Закончилась не идеология, а «история как таковая»[554].
Выступление финансировал Джон М. Олин, давний спонсор идеологического крестового похода Фридмана и банковский воротила мозговых центров правых [555]. Это выступление придало новую силу тезису Фридмана о том, что свободные люди неотделимы от свободного рынка. Фукуяма расширил его пределы, заявив, что неограниченный рынок в экономике в сочетании с либеральной демократией в политике представляют собой «конечный результат идеологического развития человечества… окончательную форму правления»[556]. Демократия и радикальный капитализм связаны друг с другом, более того, они вплетены в саму ткань современности, прогресса и реформ. По словам Фукуямы, те, кто против этого слияния, не просто ошибаются, они «все еще в истории» как люди, оставшиеся на земле после призвания праведников на небо для небесного существования «после истории»[557].
Этот аргумент был прекрасным примером отработанного чикагской школой движения в обход демократии. Подобно тому как МВФ потихоньку проталкивал приватизацию и вводил «свободный рынок» в странах Латинской Америки и Африки под видом экстренных мер «стабилизации», Фукуяма хотел ввести этот весьма сомнительный пункт в повестку движения за демократию, охватившего весь мир от Варшавы до Манилы. Фукуяма верно заметил, что у народов возникло непреодолимое общее стремление добиться права на демократическое самоуправление, но только в пылких фантазиях Госдепартамента это стремление к демократии могло сопровождаться желанием создать экономическую систему, которая отказывается от защиты труда и вызывает массовые увольнения.
Если и существовал какой–то подлинный консенсус, то он касался иного: народы, освободившиеся от левых или правых диктатур, понимали под демократией право самим принимать все важнейшие решения, а не чью то идеологию, в одностороннем порядке навязанную силой. Другими словами, универсальный принцип, который Фукуяма называл «властью народа», включал в себя власть народа выбирать, как распределять богатства в своей стране, начиная от участи государственных компаний и кончая фондами для школ и больниц. И по всему миру народ был готов использовать завоеванную демократию для того, чтобы наконец то стать автором судьбы своей собственной страны.
В 1989 году мировая история приняла новое направление — это был период подлинной открытости и новых возможностей. И не случайно Фукуяма со своего кресла в Государственном департаменте именно в этот момент объявил о том, что книга истории закрыта. Не случайно также Всемирный банк и МВФ объявили о «вашингтонском консенсусе» в очевидном желании закрыть все дискуссии и дебаты об экономических программах, за исключением готового набора шагов по введению свободного рынка. Это была стратегия сдерживания демократии, позволявшая преодолеть стремление к самоопределению без шаблонов, которое всегда было главной угрозой для крестового похода чикагской школы.
Шок на площади Тяньаньмэнь
Очень скоро одна страна дискредитировала предсказания Фукуямы. Это был Китай. Фукуяма произнес свою речь в феврале 1989 года, а два месяца спустя в Пекине движение за демократию привело к массовым протестам и сидячим демонстрациям на площади Тяньаньмэнь. Фукуяма уверял, что демократия и «реформы свободного рынка» — двойники, которых невозможно разделить. Однако в Китае именно такое разделение и происходило: правительство навязывало реформы по отказу от контроля над ценами и зарплатами для расширения зоны свободного рынка и жестко противостояло тем, кто призывал к проведению выборов и обретению гражданских свобод. А демонстранты, со своей стороны, требовали демократии, но многие из них выступали против стремления государства ввести неограниченный капитализм, хотя при освещении событий в западной прессе этому факту уделяли слишком мало внимания. В Китае демократия и экономика чикагской школы вовсе не шли рука об руку, они находились по разные стороны баррикад, воздвигнутых на площади Тяньаньмэнь.
В начале 1980‑х китайское правительство под руководством Дэн Сяопина изо всех сил стремилось к тому, чтобы их страна не повторила судьбу Польши, где недавно рабочим позволили создать независимое движение, которое бросило вызов основанной на власти монополии партии. При этом китайские лидеры не собирались защищать государственные фабрики и колхозы, на которых держалось коммунистическое государство. На самом деле Дэн с энтузиазмом стремился осуществить переход к корпоративной экономике — так что в 1980 году правительство даже пригласило в Китай Милтона Фридмана, который обучал основам теории свободного рынка сотни ведущих государственных служащих, профессоров и экономистов партии. «Все гости должны были предъявить пригласительные билеты», — вспоминал Фридман о своей аудитории в Пекине и Шанхае. Его главная идея сводилась к тому, «насколько лучше обычным людям жить при капитализме, чем в коммунистических странах»[558]. Он ссылался на пример Гонконга, зоны чистого капитализма, вызывавшей восхищение Фридмана своим «динамичным и новаторским характером, который породили личная свобода, свободная торговля, низкие налоги и минимальное вмешательство со стороны правительства». И заявил, что, хотя Гонконг и не имеет демократии, он свободнее Соединенных Штатов, потому что его правительство меньше вмешивается в экономику [559].