Год великого перелома - Василий Белов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда начальники ушли, Миша Лыткин долго не мог снять с гвоздика коптящую лампу. Подставил скамью, снял и старательно дунул сверху в стекло. Лыткин дул, пока не догадался совсем увернуть фитиль. Большой красный огарок Миша не стал гасить, в темноте на ощупь повесил лампу обратно. Головокружение от усиленного дутья прошло у Лыткина только на улице, на свежем весеннем воздухе.
Тихо стало в деревне Шибанихе. Все спали. Один Ундер стоял посреди шибановской улицы. Стоял как неприкаянный, ждал хоть кого-нибудь.
«Вишь… Чево это Киндя забыл про своего мерина? — подумалось Лыткину, — Экой большой мерин-то, наверно с овин…»
Миша Лыткин шел по Шибанихе еле живой. Шел ночевать, хотя спать было уже некогда, начинался рассвет.
VII
Печь затопили первыми Новожиловы, за ними Клюшины. Задымила вскоре и вся Шибаниха. Труба бывшего поповского дома, где жили теперь братаны Сопроновы, тоже кужлявилась. Игнаха первый раз ночевал на новом месте. Пробудился он в пустой кровати, жены рядом не было. В качалке кричал ребенок. «Не дал, пащенок, поспать! — с улыбкой подумал Сопронов. — Как назло всю ночь и горланит».
Лежа на широкой поповской кровати, Сопронов нащупал под подушкой согревшийся за ночь наган. Каждый раз по утрам, нащупывая эту штуковину, ощущал Сопронов ее верную тяжесть. Он молодел в эту минуту, твердел зубами и наливался решимостью. Вспоминал, как после вручения партбилета Яков Наумович вызвал к себе и… совсем неожиданно послал в милицию. Там Сопронову велели писать расписку в получении оружия.
Ребенок орал в поповской деревянной кроватке. Ножки кроватки вделаны в закругленные поперечины, чтобы можно было качать. «Ишь ведь чего придумали, — хмыкнул Сопронов. — Крашеная…»
Печь дымила, голова с похмелья и недосыпу болела. (Зоя вчера ночью выставила бутылку.) Сопронов отбросил атласное стеганое поповское одеяло. Ноги в давно не свежих кальсонах перекинул на край кровати. Поспешно натянул галифе, сунул наган в карман пиджака, висевшего на вешалке, и босиком подошел к деревянной кроватке-качалке. Качнул. Ребенок завопил еще громче. Трещала топившаяся печь, младенец кричал. Селька спал или притворялся, что спит в прихожей, куда перетащили бывшую кровать Марьи Александровны. Вчера Селька до первых петухов просидел в гумне, караулил дорогу в Залесную. Никого не видел. «Где жонка? — разозлился Сопронов. — Затопила и сама убежала…» На самом деле злился Игнатий Павлович не на жену Зою, а на брата, который не вставал. Зоя работала на молочном пункте, затопила и, может, убежала туда, а этот чего дрыхнет?
Сопронов сильно качнул кроватку, и ребенок затих. Глазенки блеснули. Роговушка валялась, сбоку, одеяльце сбилось. Что-то похожее на жалостливую нежность шевельнулось в душе Игнахи и тотчас исчезло, потому что ребенок вновь заорал. Сопронов начал совать в рот младенцу холодную раскисшую коровью титьку, натянутую на бараний рожок, куда наливалось коровье же молоко. Но молока в рожке не было, и ребенок выплевывал титьку. Сопронов терял терпение. В прихожей встал Селька, оделся и босиком сходил в нужник.
— Сильверст! Качни парня, я хоть пока умоюсь, — позвал брата Сопронов.
— Сами родили, сами и качейте. Я не обязан, — явственно буркнул Селька.
Сопронов скырнул зубом, но промолчал. Селька полез на печь за валенками. Ему надо было идти в старый дом, топить печь и чем-то кормить отца. Еще на нем была изба-читальня, вернее красный угол в лошкаревском доме, там тоже надо топить, а дров не было. Все это Сопронов знал и потому промолчал, но раздражение против братана имело еще одну причину. Уж больно быстро газета со статьей Сталина выскользнула вчера из Селькиных рук. Не надо было отдавать почту этому дураку! Ведь как наказывал: никому не давать. Мало ли что пишут в Москве! Да и Яков Наумович велел держаться прежнего курса. Велел-то он велел, а сам был да нет. Уехал в район того же часу, а тут делай, что знаешь…
Почему это на них, на местных коммунистов, кивает товарищ Сталин? Разве не от него с Кагановичем шли директивы и указания? Статьями-то сверху проще отделываться. А тут по низам все расползлось в разные стороны. Шей да пори, не будет пустой поры. В Ольховице за какие-то полчаса скотину колхозную развели по домам, того скорее растащили сено и упряжь. Все поголовно, кроме Митьки Усова и Гривенника, подали заявления на выход. Даже член партии объездчик Веричев написал заявление, правда, потом, после разговора, порвал на глазах. От Гривенника с Усовым да от наставницы Дугиной много ли пользы? Тут, в Шибанихе, колхоз развален до основания, в Залесной та же история. Кто бросил камень в окошко Куземкина? Найдем кто! Не отвертятся…
Так думал Сопронов, пока не пришла жена. Она угомонила ребенка, поставила разогретые перед огнем вчерашние щи:
— Ешь, Игната, да хлеба нарежь! А ты, Селиверст, куда? Похлебай, потом и беги! Сейчас Таня кривая придет. На ночь-то не остается, а днем, сказала будет ходить.
Обжигались, хлебали вчерашние щи, потом Зоя принесла ладку с жареной на бараньем сале картошкой. Ребенок орал.
— Может, девчонку какую подрядить? — заметил Сопронов. — Эта Таня больно говорить любит. Молится того больше.
— Да я уж думала… Вон Жук ходит по миру, с ним двое… Одна-то ростом порядошная.
Сопронов не дослушал. Положил ложку, встал и глянул на Сельку:
— Ключ у тебя? Иди затопи! Да не у отца сперва, а у Лошкарева! Не глядя на жену, Сопронов зажег фонарь. Семья живет в новом доме, а он не видел этого дома со дня раскулачивания.
* * *Дом в Поповке был не один, а два, с просвирниным даже три. Поповны Вознесенские жили в двухэтажном, в нижних комнатах. (В одноэтажном доме размещалась когда-то приходская школа, в боковушке до самого ареста обитал отец Николай со своей попадьей).
Сопронов обошел обширную пустую поветь сестер Вознесенских, где не имелось ни соломы, ни сена. Хлевы внизу пустовали, поповны еще до раскулачивания продали корову. «Успели, спровадили…» — подумал председатель и открыл двери в омшаник. Шесть домиков с ульями стояли на подставках. Сопронов по очереди подставлял ухо к каждому домику. Глухой, еле различимый шум внутри каждого улья был похожим на шум закипающего самовара. Сопронов поднялся наверх, толкнул в двери главного сенника. Три сундука были не заперты. Сопронов откидывал крышки одну за другой. Холсты, платы, полотенца… Одежда почти вся деревенская, только одна модная душегрея — городская. Он посветил фонарем над большой четырехугольной корзиной, плетенной из дранок. Книги!
Сопронов вывернул фонарный фитиль, чтобы прочесть названия. «Вологодские епархиальные ведомости», «Троицкие листки»… Он читал и откидывал, читал и откидывал. Религиозная дрянь… Днем надо открыть на повети большие ворота, вилами выкидать на улицу, отвезти на дровнях в поле и сжечь…
Сопронов не успел открыть вторую кладовку, внизу послышался голос Куземкина. С кем он там разговаривает? Вроде бы со старухой Таней. Раздражение нарастало вместе с рассветом. Отчего оно нарастало? Сопронов вышел на крыльцо. У ворот топтался Куземкин. Стоит ли приглашать его в дом? Старуха поздоровалась и тоже остановилась.
— Ну? Чего встала? — спросил Игнаха.
— Я, батюшко, водиться с ребеночком.
— Ну так и иди.
Сопронов отвернулся к Мите Куземкину и поздоровался с ним за руку:
— Пошли сразу в читальню! Митя в недоумении крякнул:
— Пошли. Я что… Каково ночевалось-то?
Холостяк Митя, конечно же, намекал на ночь, проведенную Сопроновым с женой в поповской кровати. Сопронов сдержался. Отмолчался.
Деревня сегодня безлюдна, спокойна. Дымились последние запоздалые печи. Небо начинало светлеть, вставала розовая заря. Словно и не было вчерашней суматохи. Сопронов на ходу резко спросил:
— Где корова?
— Какая корова? — Митя сначала как бы не понял. — Твоя!
— Дома… — признался Митя. — Забыл сказать, вчера-то…
— Девичья у тебя стала память, Куземкин. А лошадь?
— Лошади, Павлович, у меня не было.
Труба над лошкаревскою крышей дымила в синее шибановское небо. В избе-читальне опять было дымно, но не от печи, а от трубокуров. Миша Лыткин и Кеша Фотиев сидели на корточках и палили махорку. Селька топил печку точеными балясинами, выломанными из перил лошкаревской лестницы. Сопронов за руку поздоровался с Кешей и с Мишей Лыткиным. Сел за стол, на котором лежал вчерашний дресвяный камень.
— Так…
Все стихли. Игнаха обвел активистов почти добродушным взглядом.
— Так… Где десятской?
— Дак тут вроде, прибегала уж… Тонька-то пигалица, — осторожно сказал Миша Лыткин, и снова стало тихо. Только трещали и плавились в печке крашеные точеные балясины.
— Ну, вот что! — сказал Игнаха. — Ты, Миша, беги за десятским… И ты, Сильверст, иди по своим делам! Скажи жонке, чтобы к вечеру баню… А ты, Асикрет Ливодорович, пока останься.