Сияние - Маргарет Мадзантини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды утром Ицуми набрала номер Ленни.
– Dad… I love you so much…[45]
Я не мог произнести ни слова, слова проскакивали между пустыми деснами и напоминали шипение. Волна безнадежной любви захлестнула меня – волна любви, благоговения и жажды жить. Ицуми сказала Ленни, что на меня напали грабители. Это был ее последний подарок.
Когда мы поговорили, Ицуми выключила телефон и подошла к окну. Впервые за месяцы агонии я увидел, что стержень у нее внутри обломился. Она пыталась закрыться, но я заметил, как дрожала ее спина. Она плакала, я тоже: мы говорили слезами. Ленни – наша гордость, наша чистота, единственная надежда на будущее.
На следующее утро чайник с заваркой стоял на крошечном столике, но Ицуми исчезла. Она забрала зубную щетку, собрала волосы в хвост и уехала.
Несколько часов я думал о том, как она едет в такси вдоль этих нелепых улиц, как добирается до маленького аэропорта, за стенами которого бьется море. Маленькая женщина за пятьдесят, в туфлях на плоской подошве, с азиатскими чертами лица. Моя жена.
До позднего вечера ко мне никто не заходил. Я завернулся в одеяло, обволакивая себя собственным запахом. Теперь, когда Ицуми не было рядом, я мог морально разлагаться, сколько душе угодно. Я даже почувствовал облегчение.
Я нажал кнопку, пришел санитар. Я сказал, что мне нужно в туалет, ко мне подкатили ходунки. Я выполз в коридор, опираясь о стену сломанным плечом. Я смог добраться до лифта. Спуститься на первый этаж. В комнате дежурных проходило заседание профсоюза: если кто-то меня и заметил, то не произнес ни слова. Я бродил по палатам, мелькали лица стариков, плечи мужчин в майках-алкоголичках, слышались стоны, хрипы, гул телевизора. У меня закружилась голова, из раны в паху что-то потекло. Я заглядывал в двери, грязные, обшарпанные, кое-где со следами врезавшихся носилок. Мой взгляд перебегал с кровати на кровать в поисках его лица, фигуры. Я поднялся на второй этаж, а потом и на третий. Наконец добрался до детского отделения. Потом снова обошел все этажи. К распахнутой двери запасного выхода прислонился парень с зажженной сигаретой, из двери тянул ледяной сквозняк, стояли синие предрассветные сумерки. У меня болела грудь, во рту чувствовался привкус лекарств и долгого голодания.
– Угостишь сигаретой?
Он засунул руку в карман пижамы, протянул мне пачку. Мы разговорились. У худого, как деревянная кукла, парня не было бровей. Мое лицо он узнал по фотографиям в местных газетах. Сам тоже был не красавец: весь рябой, потухшее, увядшее лицо. Едва раскрывшийся цветок, прибитый дождем. Наркоман, уличная грязь. Он-то и рассказал мне, что Костантино забрали из больницы. Жена погрузила его в «скорую» и увезла в Рим.
Последние ночи, проведенные в больнице, я встречался с этим парнем в конце коридора. Мы оба не могли заснуть. Он просто стоял, как бы поджидая меня, но так получалось не специально. Мы выходили покурить. Он рассказал мне об одной вымершей деревушке. Там умерли все. Когда последняя старуха отдала концы и часы на колокольне остановились, осталась только голодная испуганная собака. Белая. Меж тем к деревне подошли волки. Несчастное животное прижалось к земле, перепачкалось в грязи, и, когда волки подошли ближе, собака принялась сипло выть. Волки приняли ее в свою стаю. Чуть позже волки подошли к стаду, и собака увидела ягненка. Она притворилась, что рычит, а сама зашептала ему: «Скорее беги». Собака была пастушьей породы, защищать овец было смыслом ее жизни. Волки поняли, что что-то не так, и решили перейти реку вброд. Они специально выбрали такой путь, чтобы грязь смылась с шерсти собаки. Тогда волки убили ее.
– Быть геем в Калабрии – это все равно что быть пастушьей собакой в стае волков.
Он и сам красился, но, наоборот, в желтый. Он не скрывался. Его звали Нуччо Сураче. Он показал мне рану на груди. Отец выстрелил в него, когда они поспорили за обедом.
Я написал Костантино сотню писем, потом все порвал и выбросил в мусорное ведро. Через неделю меня выписали. Медсестра помогла мне надеть одежду, которую оставила Ицуми. Я подписал документы для больницы и комиссара: подмахнул все бумажки не читая. Я не знал, куда податься. Одна нога была закована в гипс, пиджак висел на перебинтованном плече. Я сел в поезд, который останавливался где только можно, вышел в Казерте. Там полагалось сделать пересадку, но я решил ненадолго задержаться.
Я взял такси и поехал в Реджа-ди-Казерта: когда-то мы с мамой и дядей там были. Тот день мы провели в огромном барочном дворце, других туристов, кроме нас, не было. Дядя шагал впереди, в панаме табачного цвета. Мама фотографировала, сумочка на ремне висела у нее на плече. Она держала меня за руку.
Я не пошел внутрь, а остался в саду, ковыляя среди аккуратно высаженных ровных кустов. Я обернулся, чтобы охватить взглядом великолепие дворца, упорядоченность парка… Глубоко вздохнул. Мне так не хватало всего этого. Словно кто-то прислал мне открытку из недр памяти. Я побродил между искусственными водопадами, замер перед статуей Актеона среди собак, готовых его растерзать. Я вспомнил притчу, которую рассказал мне Нуччо Сураче. Вокруг дворца не было ни души, я вдруг испугался, но не мог идти быстрее. Пока я пытался бежать, волоча за собой гипсовую ногу, я понимал, что мой страх похож на припадок, накативший огромной внезапной волной.
Я зашел в ресторанчик. Посмотрел на календарь, прислоненный к стене рядом с фигуркой святого Себастьяна и винными бутылками, оплетенными соломой. Так я запомнил это число. Еще один день в череде таких же однообразных дней. Кто бы мог подумать, что в этот самый день я окажусь именно здесь, именно таким: лицо покрыто шрамами, голова обрита. У меня не хватало зубов, так что я заказал моллюсков и обсосал хлебную мякоть, окуная ее в томатный соус. Потом я взял вино, оно полилось в пустоту. Впервые после долгого времени я снова пил вино. Я пережил смерть и снова беззубым ртом сосал материнское молоко. В ресторанчике был всего один зал и несколько столиков, сидевшие за ними персонажи успели смениться несколько раз, а я все сидел. Это и есть жизнь: люди надевают пиджаки, оставляют чаевые на блюдце, входят в ресторанчик пропустить по стаканчику…
Я решил возместить упущенное. Нашел небольшую гостиницу, снял номер на одну ночь. Гостиница стояла на дороге, рамы пропускали шум улицы. Я слышал гул машин. Кровать тоже была так себе, сетка сильно прогибалась. Но на столе стоял телевизор. Я включил его, и он проработал всю ночь, вещая сначала о коврах, потом о новом ювелирном магазине и, наконец, показывая стриптиз. Меня охватила полудрема. Пластиковая перегородка душа прильнула к унитазу. Я снял штаны и посмотрел на почерневший скрюченный пенис. Пустил струю и вернулся в постель. Наутро я купил на улице ромовую бабу: от лотка шел такой запах, что я не смог удержаться.
Я смотрел на людей, на бегущих детей, солнце было такое яркое, что я с трудом открывал глаза. Потом вернулся в ресторанчик. Засунул в гипс вилку, чтобы почесать ногу. Одеться было не так-то просто, а мыться, с единственной нормально работающей рукой, и того хуже.
Мобильника у меня не было. Я купил несколько жетонов и набрал номер. Если бы ответил отец Костантино, я бы повесил трубку, но подошла Элеонора.
– Все это правда?
– Да.
– И как долго это продолжалось?
Я был уверен, что она копается в памяти, вспоминает тот день, когда мы целовались на лестнице и вдруг пришел Костантино и одернул ее: «Шагай к дому, папа тебя заждался!»
– Он не такой, как ты.
– Что с ним?
– Ты и так сломал ему жизнь, тебе этого мало?
Я закричал в трубку, я умолял ее сказать, где он, я знал, что это неправда.
– Ваша семья – это настоящий ад. Кроме твоего отца.
—
Я сидел на коврике, собака поскуливала за дверью. Ицуми пришла, когда уже стемнело, я сидел в саду. Она заварила чай. Корочки уже отшелушились, и на голове виднелись розоватые пятна, напоминавшие на кожную сыпь, которая совсем недавно была у Ицуми. Горе сделало нас похожими, мы даже пошутили на этот счет. Черный юмор – распространенная черта жителей Лондона. Я вывел Нандо, держа поводок в здоровой руке, но все же я был еще слишком слаб, чтобы выдержать его радостный напор. Скоро пес успокоился, и я понял, что и он постарел.
Я постлал себе на диване. На завтрак приготовил тосты, выжал апельсиновый сок. Ицуми вышла в легком халате, расшитом лебедями, ее лицо было свежим, как у ребенка. Я выложил смайлик из таблеток рядом с ее тарелкой. Завтрак начался с него. Сперва она положила в рот синюю капсулу, но не то чтобы проглотила, а как-то сразу глубоко вдохнула. Потом я откусил кусочек тоста, кроша его между пальцами. Она поднялась, как будто уже поела, и потащила за собой скатерть. Я сидел, не двигаясь с места, глядя на опрокидывающиеся тарелки. Я радовался: она в хорошей форме. Она вскинула руку, опрокинула этажерку. Невероятно, сколько силы в ее хрупком теле. Наверное, я должен был испугаться, но я не сдвинулся с места и позволил ей крушить и громить сокровища, которые она копила годами. Я не пытался ее остановить. С этажерки полетели фигурки, купленные на разных рынках, в музейных киосках, в дизайнерских лавках. Злоба – одна из форм жизни. Мои вещи она не трогала, она аккуратно их избегала, старалась ничего не задеть. Она делала все наоборот – любая другая жена крушила бы мужнины вещи. Я всегда знал, что Ицуми не такая, как все, но в тот день она превзошла себя. Мне было нестерпимо больно. Она потеряла веру и сметала все на своем пути. Она показала мне, что я с ней сделал. Я понимал, что она хотела расправиться с прошлой собой, со своими мыслями, иллюзиями, с тем, что любила и уважала. Она взяла мою клюшку для гольфа и вышла за дверь. Она крушила кусты и деревья, разрушая любимый сад, в котором так старательно поддерживала новую жизнь, молодые побеги. Она не смогла меня разгадать, и теперь ей не было покоя.