В морях твои дороги - Игорь Всеволожский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава десятая
«АДМИРАЛ НАХИМОВ»
Барказ отвалил от пристани. Упершись коленом в банку, я стоял среди товарищей. Урчал мотор. За кормой остались каменные белые львы, широкая лестница и колоннада под синим небом с куда-то спешащими облаками. Война была окончена, и город, который всего гон назад я видел разрушенным, возрождался, со своими бульварами, лестницами и домами, построенными из инкерманского камня. По правому борту, у пирсов, стояли эсминцы; по левому борту, посреди бухты, пришвартовавшись у бочек, вросли в светлую воду крейсера и линкор «Севастополь». Корабли поворачивались к нам: один — бортом, другой — кормой, третий — носом, как бы говоря: «Любуйтесь нами. Вот мы какие красавцы!»
Бесчисленные дымки вились в прозрачном воздухе над Северной стороной и над Корабельной, напоминая о том, что повсюду уже живут люди. Огромный теплоход разворачивался в глубине бухты, у угольной пристани. И повсюду сновали такие же барказы, как наш, катера, ялики и морские трамваи.
У меня в груди поднималось какое-то совсем особое чувство.
Когда я приезжал на «Ладогу» в Кронштадт, я был «Рындин-младший», малыш, которого можно было потрепать по щеке и подшутить над его курносым носом. На катерах я был сиротой, и меня все жалели. Прошлым летом, в Севастополе, я опять был лишь гостем отца, хотя и носил уже флотскую форму. На «Каме» я был «пассажиром» (ведь «пассажиром» на военном корабле считается не только «вольный», но и матрос, и нахимовец, и даже капитан второго и первого ранга, если он не служит на этом корабле; и когда все на корабле заняты, «пассажиру» нечего делать). И только теперь впервые я поднимусь на палубу своего корабля и отдам честь флагу, который должен беречь и любить. И только теперь я могу сказать, что и линкор, и крейсера, и эсминцы, и катера, и подводные лодки, и тральщики — это мой флот, на котором я буду служить всю жизнь.
И мне подумалось, что то же самое сейчас чувствуют и Фрол, и Иван Забегалов, и Юра, и Вова Бунчиков, и все мои товарищи, которые стоят на барказе как-то особенно подтянуто и торжественно.
Барказ огибал низкую корму линкора. Матросы на баке «Севастополя» пели. «Прощай, любимый город…» выводили они чистыми и звонкими голосами. Раньше эта песня была для меня просто песней: не я ведь уходил в море, уходили другие. Здесь, на «Нахимове», я буду петь о себе и своих товарищах: это мы пойдем завтра в море на своем корабле!
Мы обогнули линкор, и наш крейсер неожиданно вырос перед носом барказа.
«Адмирал Нахимов» ждал нас, со своими широкими палубами, Орудийными башнями, в которые мы войдем, как хозяева, чтобы стать опытнее, образованнее, чем мы были раньше.
Под защитой этих грозных орудий и голубой тяжелой брони шли на крейсере из Севастополя раненые матросы и женщины. Зенитки, всегда глядевшие в небо, били по фашистским торпедоносцам и сбивали их в море.
Вот этой широкой низкой кормой, на которой выведено золотой вязью «Адмирал Нахимов», мой корабль никогда не поворачивался к врагу.
Мотор на барказе вдруг застучал особенно часто и весело. Он как будто приветствовал стоящего на мостике широкоплечего, огромного командира крейсера, нашего дорогого Николая Николаевича Суркова.
Трап повис над водой своей последней ступенькой. На палубе залились дудки, приветливо запел горн, выстроилась команда. Наши старшие боевые товарищи готовились принять нас в свою семью.
Барказ развернулся к трапу и подтянулся к нему вплотную.
Первым ступил на трап Фрол, за ним — я. Мы поднимались все выше и выше, боясь оступиться и показаться смешными. Вот Фрол, облегченно вздохнув, ступил на верхнюю ступеньку, прикрытую веревочным матом, шагнул на палубу и, четко повернувшись к корме, отдал честь флагу своего корабля.
Я тоже замер в положении «смирно», повернув голову и приподняв подбородок, и приложил руку к ободку бескозырки.
Как раз в это время налетел ветерок. Белый с широкой голубой полосой флаг развернулся и открыл алую звезду и алые серп и молот. Под этим флагом я завтра пойду в море!
Фрол отнял руку от бескозырки и стал «смирно», глядя прямо перед собой.
К нам навстречу спешил вахтенный офицер «Адмирала Нахимова».
Книга вторая
КУРСАНТЫ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
НОВИЧКИ
Глава первая
ПРОЩАЙ, ЛЮБИМЫЙ ГОРОД!
Что за чудо — раннее утро в Севастопольской бухте, когда солнце, поднимаясь все выше, освещает коричневые холмы, белый город и Константиновский равелин! Гремит якорь-цепь, и на мачтах трепещут флажки — корабли разговаривают перед выходом в море.
Что может быть для моряка лучше плавания?
Я готов не взлюбить того, кто с равнодушной физиономией поднимается на борт корабля, на котором он пойдет в море. У меня всякий раз, когда я с Графской пристани переправлялся на крейсер, сердце сжималось от счастья. «Адмирал Нахимов», голубой, вросший в голубую прозрачную воду, со своими широкими палубами и грозными Орудийными башнями был прекрасен, и мы любили его всей душой. Каждая встреча с ним была дружеской встречей.
Никогда не забуду своих первых ученических вахт! Заливаются дудки, и «Адмирал Нахимов» медленно выходит за боновые ворота в широкое, спокойное, все в розовых бликах, море… Матросская работа в походах — не в тягость. Я любил утреннюю приборку, когда корабль, и так блистающий чистотой, весь омывается водой, потоками бегущей из шлангов…
Я любил перезвон корабельных склянок, теплые кубрики и каюты; как свои пять пальцев, знал трапы, по которым опускался туда, где глухо дышали турбины; я привык к командам, подаваемым с мостика, дружил с матросами, которые терпеливо нас обучали…
После работы жирный борщ казался особенно вкусным, а каша с мясом — лучшим блюдом на свете. Послеобеденный сон был всегда удивительно сладок…
…«Нахимов» уверенно резал волну; за кормой бурлила пена; словно мираж возникал дальний гористый берег; в светлой дымке причудливых облаков угадывались вершины, покрытые снегом… Там, вдали, была Синопская бухта, где Нахимов сжег весь турецкий флот и откуда трусливо бежал англичанин Слэд, заместитель начальника турецкого морского генерального штаба…
Мы ходили в Батуми, в Новороссийск и в Одессу. Черное море пленило меня. Не хотелось возвращаться на улицу Камо. Хотелось плавать как можно больше, всю жизнь!
И вот прошло детство в Нахимовском Пришла юность. Мы уезжали в высшее военно-морское училище в Ленинград. Было радостно сознавать, что мы поднимаемся на следующую ступеньку.
Но Кудряшов огорченно сказал:
— Птенцы улетают из родного гнезда! — И на сердце стало грустно. Ведь мы покидали своих преподавателей, воспитателей, младших товарищей, родное училище…
Я смотрю на пожелтевшую фотографию. На ней двенадцатилетний мальчуган с темными живыми глазами, курносый, с коротко подстриженными темно-русыми волосами. Рот раскрыт — фотограф сердито приказал: «Улыбайтесь».
Я сунул фотографию в тумбочку. Подошел к зеркалу. Передо мной стоял молодой моряк, сохранивший сходство с тем мальчиком. Те же глаза, те же темно-русые волосы, подстриженные коротко, но с претензией на прическу. Нос как будто стал менее курносым? А впрочем, какой есть, такой есть!
Вошел Фрол, с лицом, обветренным в плаваниях, с руками, привычными к корабельным работам: они ловко вязали на корабле койку, узлы, драили медяшку, умело гребли, крепко держали штурвал. Буква «Н» на его погончиках, орден, медали, бляха начищены до блеска; огненно-рыжие волосы друга подстрижены «нахимовским полубоксом», которым он очень гордился; нос усеян веснушками, но это Фрола не огорчало.
— Ты готов, Никита? Идем! Мы шли прощаться к Мирабу.
— Оно, конечно, хорошо повидать белый свет, — говорит по дороге Фрол, — и Ленинграда я никогда не видал, но и здесь нам жилось неплохо!
Да, у нас было много друзей. Теперь мы их покидаем…
* * *Мы сидели во дворе под каштаном, за накрытым столом. Вечер был темный и теплый, и ветерок шевелил огоньки свечей, прикрытых стеклянными колпачками. Мираб сиял. Еще бы! Стэлла окончила школу, а Гоги, сын, привел Анико, невесту. Были тут и Шалва Христофорович, и Антонина. Она сидела рядом со мной в белом, сшитом к выпуску, платье.
«Купаты» — свиные колбаски, начиненные зернышками и соком граната, — шипели на сковородке; редис выглядывал из-за зеленых усиков лука; на длинном блюде лежал толстомордый сом — «локо»; в ореховом соусе плавала курица; бутылки с вином были расставлены, как зеленые кегли.
Бату Кавсадзе поднял стакан:
— Позвольте мне вспомнить один зимний вечер. Была война, затемнение; я выхожу на вокзальную площадь; гляжу — мальчик чуть не попал под машину… Его мама совсем растерялась. Я привел их сюда, в этот дом. С той поры и Мираб, и Маро, и Стэлла — все полюбили Никиту. Он приходил сюда каждое воскресенье. Четыре года прошло, очень коротких для нас — к закату жизни годы несутся непозволительно быстро; четыре длинных для тебя года, Никита, — они медленно тянутся в юности, когда человек поднимается в гору. Ты уже больше не мальчик; ты окончил училище с золотой медалью; ты покидаешь нас — нам очень грустно… Но еще четыре года учения там, в Ленинграде, — и ты станешь морским офицером. В этом небе, — портной поднял руку, разогнав слетевшихся на огонь мошек, — ты будешь наперечет знать все звезды. На кораблях ты пойдешь по далеким морям. И мы услышим: «Никита — уже капитан». Я скажу: «Да ведь это — наш мальчик!» Никите! Мы желаем тебе и успехов, и славы. Мы тебя любим всем сердцем!