Мишель Фуко - Дидье Эребон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фуко активно участвует в университетской и интеллектуальной жизни Туниса. Конечно же он тесно общается с преподавателями французского языка. Особая дружба связывает его с Жераром Деледалем и его женой, а также с Жаном Гаттено, с которым он снова встретится в Венсенне. Фуко сотрудничает с философским клубом, организованным студентами, и читает лекции в клубе «Тахар Хадад», что на бульваре Пасетра, во главе которого стоял Джелил Хафсия, воспылавший страстью к французской философии. Первая лекция, состоявшаяся в феврале 1967 года, была посвящена структурализму и литературному анализу, а вторая, прочитанная в апреле того же года, называлась «Безумие и цивилизация».
В 1967 году по инициативе Фуко факультет приглашает Жана Ипполита. Фатима Хаддад, состоявшая в те годы ассистенткой Фуко, помнит, как он был взволнован, когда представлял аудитории своего бывшего учителя. Ипполит должен был говорить о Гегеле и современной философии. Перед тем как начать, он указал на Фуко, сидевшего рядом с ним, и сказал: «Не знаю, зачем меня пригласили: ведь современная философия и так перед вами». Фуко произнес вступительное слово: «Любое философское рассуждение вступает в диалог с Гегелем; заниматься современной философией — значит писать историю философии Гегеля». А вот встреча с Полем Рикером скорее разочаровала слушателей. Спор о структурализме был в самом разгаре, и все ждали ожесточенной стычки между двумя мыслителями. Рикера пригласил Культурный центр Карфагена. Он должен был прочесть цикл лекций о философии языка. Фуко пришел на одну из них вместе с Жераром Деледалем. «Он сидел рядом со мной, — вспоминает Деледаль, — и без умолку отпускал иронические замечания. Рикер заметил это». Но, когда после лекции завязалась дискуссия, Фуко не проронил ни слова. В этот момент Деледаль осознал, что, по всей видимости, погорячился, пригласив в тот вечер на ужин обоих философов. Ему запомнилась напряженная, тяжелая атмосфера, отравившая встречу. Ни одна тема разговора не казалась безопасной. Вскоре Рикер покинул Тунис. В аэропорту он заметил Фуко, летевшего тем же рейсом, что и он, и сказал сотруднице центра, провожавшей его: «Теперь-то мы поспорим». Через некоторое время Рикер написал этой сотруднице, выразил благодарность за прием и сообщил, что разговора с Фуко не получилось: тот делал вид, что не замечает его, и уселся в другом конце салона. Отказавшись участвовать в «стычке идей», Фуко охотно делился своими соображениями со студентами. «Я коротко изложу то, что сказал Рикер», — заявил он. И стал пересказывать лекцию, то и дело осведомляясь у студентов, точно ли он излагает. После того как с этим было покончено, он сказал им:
«А теперь мы опровергнем все это».
До выхода книги «Слова и вещи», он подписал с Жеромом Линдоном, директором издательства «Минюи», договор на эссе, которое должно было называться «Черное и плоскость». Книга так и не была издана, но Фуко посвятил не одну лекцию описанию того, что привлекало его в картинах Мане. Создатель «Бала в Опере», «Бара в Фоли-Бержер» и «Балкона» интересовал его не как художник, благодаря которому возник импрессионизм, а, скорее, как художник, благодаря которому через импрессионизм возникла современная живопись. Ибо Мане порвал с правилами, установившимися со времен Кватроченто, согласно которым художник должен был предать забвению, спрятать, замаскировать тот факт, что живопись воплощается на некоем фрагменте пространства, на стене или холсте. Мане разрушил эту условность: он изобрел картину-объект, полотно, обладающее материальностью. Он включил в игру текстуру полотна, интегрировал элементы живописи в изображение: падающий на него свет, широкие вертикальные и горизонтальные линии, увеличивающие пространство картины, саму ткань. Он уничтожил глубину, и картина превратилась в пространство, на которое зритель может и должен смотреть под разными углами зрения. Конечно, Мане не изобретал нерепрезентативную живопись. В его работах все репрезентативно. Но он освободил живопись от условностей, тяготевших над репрезентативностью, создав условия, позволявшие порвать с ней. Благодаря Мане живопись обрела способность играть свойствами пространства — материальными, незамутненными, взятыми такими, каковы они есть.
Фуко занят главным образом правкой «Археологии знания». Он пишет со страстью, бьется над понятиями «высказывание», «дискурсивное образование», «регулярность», «стратегия»… Он пытается разработать и закрепить специальный словарь, определить и выразить борьбу концептов. В аннотации, помещенной на обложке, автор так представляет свою работу читателям:
«Идет ли речь о разъяснении того, о чем я уже писал в книгах, содержащих много темных мест? Не только и не столько об этом. Я хотел бы двинуться дальше, вернуться к тому, что уже сделано мной, совершив новый виток по спирали, показать, на какой точке зрения я стоял, пометить пространство, делающее возможным мои поиски и, быть может, какие-то другие, к которым я никогда не приду, короче, придать значение слову „археология“, оставленному мной пустым. […] Там, где история идей пытается пробиться, расшифровывая тексты и тайное движение мысли (с его медленной поступью, битвами, падениями и обойденными препятствиями), я хотел бы выявить во всей своей специфике уровень „высказанного“: условия его появления, формы накопления и сцепления, правила трансформаций, разрывы, которые его прошивают. Область высказанного — это то, что можно назвать архивом; археология предназначена для его анализа»[317].
Фуко знает, каковы ставки в этой игре. Его считали восприемником Сартра, но оспоренный наставник уже нанес ему контрудар. Партия начата, и, чтобы получить все, Фуко не должен был обмануть ожиданий публики, напряженно следившей за атаками и контратаками. Фуко постоянно в работе: на рассвете — дома, за столом; после обеда — в Национальной библиотеке. И конечно же он много беседует с директором отделения философии, поскольку тот живо интересуется проблемами языка и философии языка, которым посвящена книга. Фуко консультируется с ним как со специалистом по англосаксонской философии, которую он знает недостаточно хорошо. Жерар Деледаль ежедневно навещает Фуко во время прогулки по Сиди-Бу-Саиду. С каждым днем гора исписанных листков растет. Фуко одержимо, но с тщательностью ювелира оттачивает формулировки. Книга приобретает все более явные черты. Она будет закончена, когда Фуко уедет из Туниса, и выйдет в начале 1969 года.
Но Тунис для Фуко — не только наслаждение солнцем и философская аскеза. Когда-то он ускользнул от политики. Пришло время, когда политика снова наложила на него свою руку. Судьбе было угодно, чтобы это произошло в Тунисе, в тот момент, когда французских интеллектуалов закрутило вихрем «мая 1968-го», свидетелем которого Фуко не был: он провел в Париже лишь несколько дней в самом конце месяца. Ему удалось побывать на митинге на стадионе «Шарлети», где группы левых братались с Пьером Мендес-Франсом в надежде на скорое падение власти голлистов. Фуко гулял по Парижу с Жаном Даниэлем.
«Они не делают революцию, они сами — революция», — сказал Фуко главному редактору «Nouvel Observateur», завидев толпу студентов. Он вернется в Тунис в уверенности, что эра голлистов подходит к концу, что левые возьмут власть в свои руки и что Мендес-Франс или Миттеран сыграют важную роль в судьбе страны.
Фуко не сомневался, что французское правительство вот-вот падет. Однако этого нельзя было сказать о политическом режиме Туниса. В Тунисском университете волнения начались в декабре 1966-го: полицейские жестоко избили студента, отказавшегося платить за проезд в автобусе. Этот инцидент послужил искрой, от которой вспыхнул огонь. Студенчество взбунтовалось. Ситуация сильно осложнилась в июне 1967 года. После разгрома израильтянами арабской армии во время Шестидневной войны по столице Туниса прокатилась волна насилия: пропалестинские демонстрации переросли в еврейские погромы. Эти чудовищные события потрясли Фуко. В письме Жоржу Кангийему от 17 июня 1967 года он с отвращением пишет:
«Прошлый понедельник стал днем (или полуднем) погромов. Все было гораздо страшнее, чем в пересказе газеты „Le Monde“: пылало не менее пятидесяти домов. 150 или 200 лавчонок — конечно же самых жалких — разграблено, незабываемое зрелище разгромленной синагоги. По улицам раскиданы ковры, их топтали и жгли. Люди метались по городу, забивались в здания, которые толпа осаждала, пытаясь поджечь. И с тех пор — тишина, жалюзи на окнах, пустынный или почти пустынный квартал, дети играют с обломками. Реакция правительства была, видимо, вполне искренней — незамедлительной и жесткой. Но кто-то организовал все это. Для всех ясно, что вот уже несколько недель, а может быть, и месяцев, „они“ серьезно работали — без ведома правительства и в пику ему. В любом случае, сочетание национализма и расизма дало чудовищный результат. И, что совсем грустно, к этому приложили руку студенты — из-за левачества. Поневоле задаешься вопросом, в силу какой такой хитрости (или глупости) истории марксизм предоставил повод (и словник) для всего этого безобразия».